Изменить стиль страницы

Это я так думаю, потому что на бюро меня вызвали без представителя нашей писательской организации т. Городского и разбирали дело без него.

Только мне не понравилось, что товарищ, который докладывал обо мне, говорил только плохое плюс и то, что я был у петлюровцев.

Вместо «Сосюра» он даже сказал «Петлюра».

Меня это возмутило, и я сказал спокойным людям, сидевшим за длинным красным столом:

— Неужели товарищ, который докладывает обо мне, не мог найти ничего хорошего, что я сделал для народа, а всё только плохое, и даже вместо Сосюра назвал меня Петлюра?!

Секретарь обкома спросил меня:

— Как вы считаете, были у вас уклоны?

Я ответил:

— Да, по национальному вопросу.

Тогда секретарь обкома говорит:

— Я считаю, что товарища Сосюру надо восстановить в партии с прежним стажем, с мая 1920 года, но записать перерыв с 1935 года до 1940-го и предложить Ленинскому райкому выдать ему партийный билет.

И комната зашаталась и поплыла под моими ногами. От счастья я стал лёгкий и крылатый.

А люди за длинным красным столом спокойно смотрели на меня добрыми глазами братьев и улыбались мне.

Я сказал им, не я, моя залитая слезами счастья душа:

— Спасибо, дорогие товарищи!

Поклонился им и, не чуя под собой пола, вышел.

Меня встретили глаза стоящих за мной в очереди людей — спокойные, тревожные, полные надежды и мольбы, и по моему блаженному лицу все догадались обо всём ещё до того, как я сказал:

— Восстановили.

Не помня себя от счастья, я мерил быстрыми шагами шумные, залитые солнцем и половодьем цветов улицы Киева, а встретив знакомого, коротким словом «восстановили» — делился с ним своим счастьем и бежал дальше, чтобы побыть наедине с собой, со своим почти экстатическим восторгом…

LXI

И какой же я забывака!

Хорошо, что приём кинонаплыва мне помогает. Лахути.

Смуглый, очень похожий на индуса, он приехал в Киев и вручил нам членские билеты Союза писателей СССР.

Это происходило на Ленина, 7, в 1936 году.

Была торжественная атмосфера. Я, ещё не восстановленный в партии, подошёл к столу, за которым стоял Гасем.

Он меня спросил:

— Что ты будешь делать, если тебе насыплют земли в карманы?

— Я её выброшу, — сказал я.

— Так вот, брось это! — И Гасем показал на пустые бутылки из-под боржоми.

Я дал слово, что брошу.

И снова я лечу не сквозь туманность и не вверх, как в детстве, а вперёд, сквозь радость, в которой рос вместе с народом, как рос с ним и в горе, лечу в грозный 1941 год, полный громов и тревоги миллионов, тревоги, которую сердце предчувствовало, но разум не хотел верить, — такая она была смертельно неожиданная.

Не успел я принять в Кисловодске несколько ванн, как началась Великая Отечественная война.

В Харькове меня едва не арестовали как диверсанта, потому что приехал я туда небритый, в костюме не из нашей материи и с чемоданом в руках.

Младший сын находился в Евпатории с такими же, как он, ребятами, на оздоровлении, а жена в Киеве.

Смерть уже прерывисто гудела над головами миллионов, и сердце содрогалось от тревоги и гнева.

Началась битва людей с чудовищами и машин с машинами.

Небо и земля были полны смерти… Они смотрели в наши расширенные зрачки и в суженные зрачки горилл в стальных шлемах, что шли и катили на миллионах колёс за бронёй машин по нашей залитой кровью, огнём и слезами земле, стонущей от взрывов, которые терзали её материнскую грудь…

В Киеве, как и везде, куда доставал огонь врага, где на земле, а где с неба, с неба — далеко, и на земле ещё не так близко, страшное дыхание войны ощущалось в прерывистом, полном гадючьей злобы рёве фашистских моторов и в адском скрежете стали от гигантских взрывов в Днепре между мостами через родные воды, которые гневно бились о берега и звали к расплате сынов Украины и их красных братьев со всех необозримых просторов нашей светлой Отчизны.

На фоне этого огромного и страшного в своей роковой неожиданности горя как-то неудобно и стыдно говорить о личном.

Одним словом, жена была эвакуирована с писателями старшего поколения в Уфу. Что случилось с сыном, я не знал.

ЦК разбил нас, писателей, на агитгруппы, и мы выступали перед населением.

Я был в паре с Юрком Кобылецким.

Он выступал с речами, а я читал стихи под небом, которому скоро суждено было стать не нашим, бесконечно родным небом моей святой Украины…

Меня поразила телеграмма из Уфы. Один известный поэт, которого нет уже в живых не по его воле, а по воле тех, кого тоже уже нет в живых, в этой телеграмме спрашивал, когда кровь уже лилась морями и города взывали к небу гулом пожарищ, смертельно израненные, как и люди, этот поэт спрашивал: «Как моя квартира?»

А в его квартире был штаб, и на крыше дома (я называл этот дом «феодальным», а наш — «плебейским»), где он жил, стояла зенитка и резко и гулко кашляла в грозное небо…

Штаб, конечно, писательский, где Бажан выдавал нам ещё залитые маслом пистолеты «ТТ».

А перед этим в военном отделе ЦК нам выдали офицерское обмундирование.

Его получила и Ванда Василевская и стала очень похожа на женщину времён гражданской войны, женщину военного коммунизма.

Мне нравилось, что она не боялась, была спокойна и состредоточенна.

ЦК снова разбил нас, но уже на две группы: одну отправляли в тыл, а другую на фронт.

В писательском скверике под прерывистым гулом фашистской смерти над золотым окровавленным Киевом на скамейке лежал Вадим Собко и спокойно читал книжку.

Его посылали на фронт.

А Иван Нехода, который тоже отправлялся в пламя сражений, говорил мне, такой же спокойный, как и Вадим:

— Вы в тылу, а мы на фронте будем делать одно общее дело.

Мне было очень стыдно, что меня посылали туда, где по ночам ещё горит электричество и люди могут спокойно спать за окнами, не заклеенными крестами бумажных лент.

Но боевой приказ ЦК. Дисциплина сердца, которое привыкло слушаться голоса партии, повела меня в Харьков сквозь огневой вихрь ударов с неба. В Харькове мы тоже работали оружием слова.

У меня там вышел первый сборник огненных стихов «Красным воинам».

Но по ночам и Харьков начал заливать небо огненными пунктирами пуль и снарядами, потому что и над ним всё чаще стали летать железные птицы, швырявшие яйца смерти на землю, с которой дети худенькими окровавленными кулачками посылали проклятья убийцам с «цивилизованного» Запада.

А они наглели, пользуясь своим временным превосходством, и, поблёскивая троглодитскими глазами за стёклами пенсне, гонялись на своих железных воронах даже за коровами…

И вот меня посылают ещё дальше, в глубокий тыл.

Уфа.

Что можно сказать о земле, которая открыла нам тёплые объятия и приняла как своих измученных сынов с братской земли далёкой Украины.

Скажу лишь, что я никогда не забуду Башкирии и буду любить её, как полюбил её сынов и дочерей, а особенно её поэтов, выразителей её большой души, Сайфи Кудаша, Баяна и ещё многих, таких родных и незабываемых.

Сына жена нашла на харьковском вокзале и вместе с другими детьми привезла в Башкирию. Там же (в Уфе) была и наша академия. Там же было и наше писательское издательство и выходила литгазета, в которой Городской («Сосюра? Да это же литературный паразит!») писал о «золотой лирике Сосюры…», и т. д.

Там же я написал стихотворение «Когда домой я возвращусь», которое считаю, если можно сказать, центральным стихотворением моего сердца.

Оттуда же помчалось эшелонами и на самолётах «Письмо к землякам»[80], разлетевшееся белыми мотыльками над завоёванным, но не покорённым Донбассом, землёй моей любви, моей юности…

Но что же это я всё о себе и о себе.

И Павел Григорьевич Тычина, и Рыльский Максим Фаддеевич, и все мы слились в один вооружённый лагерь слова, отданного служению Отчизне.

вернуться

80

«Письмо землякам» распространялось на временно оккупированной территории Украины в виде листовок и отдельных изданий произведений Т. Шевченко, среди текста которых монтировались и строфы стихотворения В. Сосюры.