Вот про этого Мазюкевича, приехавшего из Чехословакии на Украину, один студент, тоже приехавший из Чехословакии, рассказал мне, что его исключили из чехословацкой компартии как провокатора.
Однажды (я не был алкоголиком, но иногда за компанию выпивал, и основательно-таки выпивал, иногда до беспамятства, так вот однажды, когда в гостях у меня были Фореггер, тогдашний руководитель балета Государственной оперы, Плетнев-танцор и две или три балерины и я хорошенько выпил, Мазюкевич, идя со мной по комнате, громко, чтобы все слышали, сказал мне:
— Помнишь, как мы с тобой расстреливали комиссаров?..
Я был настолько пьян, что вместо того, чтобы тут же вышвырнуть провокатора вместе с его компанией, которая во главе с Фореггером насторожённо слушала, обхватил левой рукой его змеиную талию и мирно и спокойно сказал ему:
— Ты фантазируешь.
Были у меня и такие «знакомые». А сколько их было, особенно среди женщин…
Когда же я их разоблачал, они исчезали, но вместо них появлялись другие.
Не зря в Одессе одна бедная слепая интеллигентка-нищенка, которой я, проходя мимо, всегда давал денег, сказала:
— Остерегайся женщин.
То же самое через много лет сказал мне товарищ Назаренко, тогдашний секретарь ЦК КПУ, когда «законники» репрессировали мою жену Марию:
— Не доверяй женщинам.
И вот я в доме умалишённых, куда меня доставили поздней ночью, в психиатрическом отделении, которым заведовал профессор Юдин Тихон Иванович. Принимала меня его ассистентка Вера Васильевна Яблонская. Я стал возмущённо кричать, ругаться, даже назвал её грязным словом, которым называют уличных женщин, и чтоб напугать её, сделал резкий выпад правой рукой, целясь ребром ладони в её горло, но тут же задержал руку, ведь она всё-таки женщина.
Она тут же подала знак глазами — и…
На меня жутким градом посыпались сзади и с боков санитары… Того, что кинулся на меня спереди, я отбросил ударом ноги ниже живота, но мой удар не причинил ему боли — он был в кожаном фартуке.
Сзади мне сдавил горло железной рукой, обхватив шею (средневековый приём «хомут»), санитар выше меня ростом, он так сдавил горло, что нельзя было дышать, и я перестал бороться.
Мне, как распятому — руки вытянули в стороны, — сделали укол, и словно горы обрушились на моё сердце — выдержит или нет, — но сердце выдержало, а я стал как студень, покорным и безвольным, и почему-то во мне воскрес ребёнок. Когда медбрат Бородин, душивший меня средневековым приёмом за горло, вместе с санитарами вёл меня в буйное отделение, я плакал и просил:
— Дядя, я больше не буду!..
Меня привели в буйную («неспокойное отделение») и, грубо сорвав с меня одежду, швырнули, словно вязанку хвороста, на железную, почти голую койку…
А вокруг меня ад, полный непрерывного движения и бреда. Один бегает вокруг кроватей и кричит, что он горит, что он тонет, второй, разбитый параличом сифилитик, просит закурить, а у меня нет, и он щиплет и крутит мою кожу своими острыми ногтями… А я лежу безвольный и равнодушный.
Мне не страшно, я даже повеселел, когда мальчик, в одном белье бегавший вокруг своей койки, крикнул:
— Цветёт Червона Украина!
Я подумал: если меня знают даже сумасшедшие, то мне нечего бояться.
А утром меня перевели из буйного, поставив мою кровать за стенкой рядом.
Пришли врач с профессором. Один из них сказал, посмотрев мне в глаза:
— Вы в полном сознании, но зрачки у вас расширены.
Я:
— Доктор! Если бы вам впрыснули столько наркотической гадости, как мне, то у вас глаза б повылазили.
Мне позволили ходить в пределах коридора и знакомиться с больными.
Я вошёл в курилку, где трое сумасшедших коллективно сочиняли стихи.
Один говорит:
Второй:
А третий:
Я:
— Товарищи! Ведь это не ваши стихи. Это — Пушкина, это — Лермонтова, это — Кольцова…
Они, как тигры, приготовились броситься на меня и заорали:
— Ты что на нас наседаешь!..
Была открыта форточка, и я попросил их:
— Товарищи! Закройте, пожалуйста, форточку.
И они все трое вежливо полезли закрывать форточку, а я вышел из курилки.
Навстречу мне шёл Юдин. Я сказал ему:
— Профессор, что же вы посадили меня с безнадёжными!
Однажды, когда мне стало известно, что больным делают рентгеновские снимки мозга, я попросил профессора и мне сделать такой снимок.
Он показал на свой лоб:
— У вас здесь всё в порядке.
Я:
— Зачем же вы здесь меня держите?
Он:
— Инструкции.
Мне всё стало ясно.
И я решил убежать с Сабуровой Дачи.
На больных было только нижнее бельё, халат и тапки. Мне же по моей просьбе профессор разрешил вернуть рубаху, штаны и башмаки.
Дежурила хорошая сестра, студентка, любившая мои стихи, она и разрешила мне выйти погулять во двор. Сумасшедшие, как правило, убегали через пролом в стене, и санитары быстро догоняли их.
Я же прошёл через ворота, и сторож пропустил меня, подумав, что я один из сотрудников Сабуровой Дачи.
Между прочим, врачи утешали меня, что на Сабуровой Даче лечился Гаршин[72]. Мол, это честь мучиться там же, где мучился Гаршин.
Санитары, конечно, шарили по оврагам, разыскивая «сумасшедшего» Сосюру, а я подошёл к трамвайной остановке, которая находилась метрах в ста, а может, и больше, от Сабуровки, и приехал домой.
Дома, естественно, паника.
Было уже темно, и в коридоре я зацепился за цинковое корыто. Жены не было, а сестра её, Сима, истеричная особа, подняла страшный крик, подумав, что я крушу квартиру.
Один только сынок мой, двухлетний Вова, светло улыбнулся и пошёл ко мне на руки. Он очень обрадовался мне. Жена и её сестра считали меня безнадёжным сумасшедшим, потому что так им сказал Хаим Гильдин.
Между прочим, перед моим побегом профессор сказал мне, что дальнейшее пребывание в его отделении будет меня угнетать. Так что я убежал не только потому, что сам этого захотел.
И вот пришёл за мной (Сима куда-то убежала, и я остался один с сыночком на руках) санитар. Это был волосатый и широкогрудый гигант, похожий на троглодита, с тупым и равнодушным узколобым обличьем дегенерата. Я взял плитку из-под электрического утюга и сказал, что расколю, как дыню, его пустую башку, если он прикоснётся ко мне.
Сынишка плачет и ругает обезьяноподобное чудовище и машет на него маленькими ручонками, а тот насторожённо сидит на диване и всё делает такие движения, словно его бьют током ниже спины, готовится броситься на меня, но плитка из-под утюга, обращённая к нему остриём, останавливает его.
И он сидит, готовый навалиться на меня горой своих мускулов. Глаза у него горят, как у волка, который выжидает удобной минуты…
А сын всё плачет, и кошмарная ночь заглядывает в окно.
Такое напряжение не могло длиться бесконечно, вот-вот должно было случиться что-то страшное.
И санитар это чувствовал, ибо глаза мои тоже горели огнём, и, наверное, ещё более диким, чем у него. Но я изо всех сил сдерживал себя, чтобы не броситься на него и не ударить остриём плитки так, чтобы впилась в его ненавистный череп.
Я знал, что он — машина, тупой исполнитель, и этим сдерживал себя.
Наконец вошёл Иван Кириленко и стал уговаривать меня вернуться в сумасшедший дом.
Приближалась партчистка, и я товарищам говорил (до психдома), что выступлю против Микитенко, потому что он скрыл от партии своё социальное происхождение, что он сын кулака, а не бедняка, как писал в анкете.
72
Гаршин Всеволод Михайлович (1855–1888) — русский писатель.