— Я не ждала тебя, — произнесла наконец Узук. — Но я думала, что ты захочешь приехать, чтобы собственными глазами убедиться в моей невиновности.
— Не говори так, моя Узук! — попросил Берды.
— Я должна сказать! — настаивала Узук. — Чтобы ты знал, что я любила только тебя одного, что люблю сейчас и буду любить до последнего своего дыхания. Только тебя! Перед тобой я чиста и невинна, хотя меня трогали чужие руки. Они трогали моё тело, но это было не моё тело, и душу мою, сердце моё они тронуть не сумели, потому что душа и сердце были закрыты щитом моей любви к тебе, Я хочу, чтобы ты поверил в это, иначе я буду считать, что на небе моей жизни не мелькнуло ни одной звёздочки, что жизнь была беспросветной тьмой — и не нужной никому!
— Не надо, Узук! — снова попросил Берды.
— Надо, мой любимый! Надо, чтобы ты знал всё. Когда-то я собственными ногами шла к смерти и сейчас стыжусь того времени и боюсь его. Хоть и говорят, что есть бесстрашные люди, я не верю этому. Нет такого человека, который не страшился бы смерти. Я боюсь, мне страшно умирать…
— Ты не умрёшь!
— Не знаю, мой Берды, на всё воля аллаха. Но если бы я умела писать, как Огульнязик, я написала бы завещание всем туркменским девушкам, которые, попав в трудное положение, ищут выхода в добровольной смерти. Я написала бы так: «Милая сестра, на голову которой упали чёрные дни! Послушай слова той, которая собственными губами пробовала отраву смерти! Какое бы горе ни пришло к тебе, ищи иного пути, но не пути смерти. Не торопись умирать, собери всё своё мужество, все свои силы, оглянись по сторонам — и ищи, ищи дорогу жизни! Смерть зовёт утративших разум, смерть прикидывается добрым другом, но ты не обманывайся, моя милая ровесница. Она — друг до тех пор, пока не схватила тебя за горло. А когда в глазах твоих потемнеет белый свет, ты закричишь: «Спасите!», но будет поздно и никто не придёт спасать. И если тебя любил парень, он порадуется, что не поторопился жениться на тебе. А если тебя притеснял муж, он скажет: «Слава аллаху, наконец-то избавился». Ты не думай, что кто-нибудь пожалеет о тебе! Тебя зароют в чёрную землю, где копошатся жирные, омерзительные черви. Могила — тёмная, а земля — сырая, холодная и тяжёлая. Она засыплет глаза, набьётся в рот, придавит тебе белую грудь. Остановись, девушка! Остановись и посмотри на мир, посмотри, как кругом хорошо, какие красивые цветы цветут в поле, какой чистый и вкусный воздух, как ласково светит солнце. Куда ты идёшь? Неужели ты хочешь убить и цветы, и небо, и солнце? Всё можно исправить, со всем можно примириться — нельзя исправить только смерть, только с нею примириться нельзя. Не торопись умирать, сестра моя, дыши и живи!» Вот так, мой Берды, я написала бы девушкам!
Узук перевела дыхание, помолчала немного и тем же тоном добавила:
— Девушка, которая сама ищет смерти, не стоит тухлого яйца, которое оставила в своём гнезде полевая птица. Она не лучше обветшалого войлока, который выбросил из своей кибитки бедняк и на котором спит собака! Я тоже была такой. И если ты упрекнёшь меня в этом, я приму упрёк. Но сейчас я — другая! Моя единственная мольба о тебе и о сыне — чтобы ты нашёл себе достойную тебя возлюбленную, а сыночку моему улыбнулась бы добрая судьба.
Лицо Узук дышало печальным вдохновением и было так прекрасно, что Берды застонал от тоски, щиплющей, точно соль, попавшая в рану. И гнев, заполнявший его сердце, испарился росой под горячим солнцем, а сердце, мысли, всё существо его заполнила одна любовь.
— Идём! — сказал он, вставая. Не будем дожидаться вражеского удара! Прошлый раз нас поймали потому, что мы были неопытны. На этот раз никто не настигнет!
Узук покачала головой.
— Ты не думаешь, о чём говоришь, мой Берды. У меня есть сын — твой сын! Он очень похож на тебя. Я не могу оставить его и уйти. Если судьба не судила мне умереть, я ещё поживу, но бросить ребёнка не могу. Не могу, мой Берды, мой любимый! Пойми, что нет у меня ни сил, ни крепости оторвать от своего сердца пальчики ребёнка! Я бы с радостью, ни о чём не думая, пошла за тобой на край земли, но меня не пускает сын!
— Мне говорил об этом Клычли, — кивнул Берды. — Говорил, что ты отказалась бежать из-за сына. И ты меня не дослушала. Я не предлагаю тебе оставить его в руках подлого рода Бекмурад-бая. Он — мой сын так же, как и твой! Он станет ненавидеть Бекмурад-баев и убивать их, проклятых, на дороге и в постели — где только застанет! Мы возьмём сына с собой…
Узук посмотрела на Берды большими глазами, полными слёз и любви.
— Разве они выпустят меня из дому с ребёнком? — прошептала она. — За одну меня они не боятся, знают, что никуда не уйду. А если пойду с ребёнком, сразу схватят. Они всех собак в порядке на привязь посадили и сами, как собаки, вынюхивают всё время, следят. Только и отдушина для меня от их глаз — мазар Хатам-шиха. Нет, Берды, ничего не выйдет.
— А если напасть на них и силой увезти тебя и сына?
— Опасно нападать.
— Сумели же мы дочку Бекмурада увезти!
— С тех пор они осторожными стали. Все — в сборе, все чего-то ожидают. Сам Бекмурад-бай дома и Аманмурада в город не отпускает — тот злее дикого кабана по порядку рыскает.
— Ладно, коли так! — решительно тряхнул головой
Берды и глубже нахлобучил тельпек. — Иди домой и жди меня! Только не здесь жди — теперь я приду прямо в твою кибитку!
Собака и во сне рычит
Облокотившись вместо подушки на чувал с пшеницей, Бекмурад-бай торопливо допивал чай. Понурый пожилой дайханин сидел напротив него прямо на голом полу, не решившись сесть на ковёр.
— Весть принёс или просто так?
У дайханина повело рот на сторону, дёрнулась щека.
— Одни новости у нас, бай-ага: голодаем.
— Это не новости, — пренебрежительно хмыкнул Бекмурад-бай. — Таких новостей у меня возле кибитки целый стог сложен — все нынче голодают.
— Земли твои расширились, — сказал дайханин, — одним краем в наши упёрлись. Пришёл спросить: не купишь ли у меня немного земли.
— Купить можно, — Бекмурад-бай тылом ладони обтёр усы, подумал и налил ещё пиалу чаю. — Отчего не купить, если продают. Всю землю будешь продавать?
— Часть продам. А там — видно будет.
— Большую часть?
— Четыре танапа.
— Зря дробишь, — сказал Бекмурад-бай. — Чем по кускам продавать, лучше всё сразу продать и купить побольше пшеницы и джугары.
— Сердце как-то не решается, бай-ага, — виновато улыбнулся дайханин. — Трудно сразу от всей земли отказаться.
— Ну вот, когда сердце твоё решится, тогда и мне скажешь.
Дайханин испугался:
— А эту не купишь?
— Куплю! — успокоил его Бекмурад-бай. — Советую всю продать для твоей же пользы: пшеница с каждым днём дорожает — сейчас больше на вырученные деньги купишь, чем потом.
Вошёл, постукивая посохом, Аннагельды-уста, поздоровался. Бекмурад-бай опрокинул чайник над пиалой, протянул её старику, заметив, что последний из чайника чай — для хорошего человека.
Аннагельды-уста закряхтел, усаживаясь, выпил глоток. Глядя перед собой слезящимися глазами, сказал:
— Мало осталось хороших людей. — И, не пояснив свою мысль, добавил. — Землю свою пришёл тебе предложить, Бекмурад-бай. Если не продам оставшуюся землицу, с голоду пропаду. Да и тебе сподручней: мой участок среди твоей земли — как пупок посреди живота торчит. Забирай её — и дело с концом.
— А как же ты совсем без земли? — посочувствовал Бекмурад-бай.
Аннагельды-уста махнул иссохшей рукой:
— Мне скоро больше двух аршин земли не понадобится!..
— Смерть чуешь?
— Кто её сегодня не чует!
— Трудно без земли тебе будет, уста-ага.
— Ла хавла[45]! — вздохнул старик.
Бекмурад-бай поднялся.
— Ладно, возьму и твою землю! Заходи как-нибудь вечером, потолкуем насчёт цены — сейчас я тороплюсь.
Возвращаясь домой, Аннагельды-уста остановился у развалин дома, в котором жил когда-да Худайберды-ага. Разорённое человечье гнездо всегда наталкивает на грустные размышления, особенно если ты знаешь, кому оно принадлежало. Всего три раза округлялась луна с тех пор, как его оставил хозяин, и вот уже только ветер шебуршится, как ёж, там, где недавно звучали голоса людей, и тонко пронзительно плачет, разгребая золу навсегда погасшего очага. Старику показалось даже, что не ветер, а ребёнок плачет, и он испуганно плюнул три раза через плечо, отгоняя наваждение,
45
Ла хавла — «нет силы», употребляется в смысле «будь, что будет».