— Ай, сынок, ты не знаешь своей матери! — уверенно сказала Кыныш-бай. — Твоя мать, сынок, из тех, кто змею острижёт и из блохи жир вытопит! Не стану я их искать, даже из дому не выйду. Сами ко мне придут, сами мергимуш возьмут, сами выпьют. Где выпьют, то место и станет для них вечным пристанищем. Есть у меня помощник для этого дела.
— Может, скажешь нам, кто он такой проворный?
— Не скажу, сынок, не спрашивай об этом! Вот когда услышишь, что оба проклятых с треском лопнули, тогда спроси — тогда отвечу. А раньше — не скажу.
Конца разговора дочка Худайберды-ага не слышала. Она испугалась, что её заметит гелнедже, которая живёт в мазаре Хатам-шиха* Когда та ушла, во дворе осталась желтоволосая женщина, приехавшая из города с Бекмурад-баем. Она ходила возле кибиток и всё время смотрела по сторонам, а чаще всего поглядывала на белую кибитку Кыныш-бай и даже как будто вознамеривалась подойти к ней, но раздумала.
Девочка потихоньку оставила своё убежище и направилась было домой, но, подумав, свернула к кибитке Узук.
— Заходи, Маяджик! — ласково приветствовала её Узук.
Не успев закрыть дверь, дрожа от возбуждения, девочка выпалила:
— Гелнедже Узукджемал, тебя хотят убить вместе с дядей Торлы.
— Кто хочет убить?
Торопясь и глотая слова, Маяджик рассказала всё, что ей удалось подслушать. Она всё время оглядывалась на дверь, словно опасалась, что ворвутся те, чью чёрную тайну она раскрыла, и убьют её вместе с тётушкой Узукджемал.
Узук долго сидела, как закаменевшая. Новость ошеломила её. Сейчас, когда она только внешне заставляла себя выглядеть печальной и подавленной, а внутри уже оттаивала и оживала для счастья, — сейчас это было особенно ужасно.
Маяджик беззвучно заплакала.
— Ты чего? — спросила Узук, утирая ей слёзы подолом старенького платья. — Не бойся, ничего страшного не будет.
Маяджик показала ей гупбу, кончик конуса которой был немного помят:
— Вот… зубами я прикусила, когда слушала… Не заметила сама… Теперь Кыныш-бай не возьмёт её и муки не даст, а мама будет ругаться…
Стряхивая тяжёлую глыбу мыслей, Узук через силу улыбнулась и погладила девочку по голове.
— Из-за такой чепухи плакать не стоит. Если бы слёзы помогали, то потоки моих слёз уже давно потопили бы тех, кто сейчас мне копает могилу! От плача, светик мой, никому ещё пользы не было. Давай сюда твою миску!
Она наполнила миску мукой до краёв.
Маяджик смотрела на неё преданными глазами. Худенькие, острые коленки девочки выглядывали из прорех ветхого платьица. Узук поставила миску на пол, развязала чувал и вытряхнула из него два совсем крепких полушёлковых платья.
— Возьми, Мая! Вы наверно все свои вещи уже на муку променяли? Пусть одно из этих платьев мама носит сама, а второе для тебя перешьёт. Скажешь ей, что я бы сама перешила, но у меня может времени не хватить.
— А как же ты, гелнедже?
— Обо мне не беспокойся, у меня ещё много есть. Ты каждый вечер, как стемнеет, приходи потихоньку ко мне. Я тебе ещё кое-что подарю, а то ведь эти злодеи не отдадут мои вещи в добрые руки. Они даже заупокойной молитвы надо мной не прочитают, не похоронят на кладбище, а будут волочить мой труп по пыли и бросят где-нибудь в яму, как труп издохшей собаки!
Девочка снова заплакала, на этот раз от жалости к доброй гелнедже Узукджемал.
— Что станешь теперь делать? — спросила она сквозь слёзы.
— Что мне делать? — Узук тяжело вздохнула. — Не знаю, Маяджик. Наверно, на моём несчастном лбу это написано… Иди, не плачь… Только никому, кроме матери, не говори, что я дала тебе эти вещи, моя медовая. А завтра ещё приходи.
Девочка, всхлипывая, ушла.
Узук подошла к колыбельке сына и наклонилась над ним. Розовый пухлощёкий малыш спал и сладко причмокивал во сне. Крошечные пальчики его рук, словно перетянутые в суставах ниткой, тихо шевелились. Нежные, как хлопковый пух, волосёнки уже начали темнеть, но ещё курчавились смешными ягнячьими завитками.
Вот так, мой маленький, к твоей маме пришла чёрная смерть. Скоро придут злодеи, жаждущие напиться моей тёплой крови. Они ворвутся, как голодные псы или прокрадутся незаметно, как крадётся в темноте змея. Но они придут и окунут руки в мою кровь. А потом помоют их водой и скажут, что очистили. Не очистят! До дня Страшного Суда будет стекать с их пальцев кровь невинно загубленных ими!
Говорят, аллах создал людей для счастья, но дал им вместо этого страдания, и сердце его не сжимается от тех бедствий, которые обрушиваются на человека. Где же твоё сострадание, мой всемогущий бог? Когда мясник точит нож, неразумная овца спокойно кладёт голову на яму для стока крови. Но человек — не овца. Он слышит скрежет точимого ножа — и понимает значение этого звука. Он знает, что руки палача сильны, а сердце — твёрже камня и холоднее льда. Человек ожидает смерти и умирает ещё до того, как пришла она. Разве это можно вынести, господи! Ведь ты — милосердный и милостивый. Как ты допускаешь такое?!
Ах, сынок, мой единственный! Если бы я была грамотной, я написала бы на бумаге всю свою горькую жизнь и оставила бы эту бумагу тебе. Когда-то ты прочитал бы и всё понял. Или дал бы прочесть грамотному человеку. Но я не умею писать, и ты никогда ничего не узнаешь, мой маленький, как не знают многие сыновья о той страшной, незаслуженной участи, которая постигла их матерей. Нет, сын мой, ты должен узнать! Твой отец никогда не поверит в позор твоей матери! Он объяснит тебе, маленький, кто убил её и за что, он воспламенит твоё сердце, моя кровиночка!..
Соль — дешева, но и тяжела
Дни стояли тёплые, однако по ночам было уже довольно холодно, и те, кто запасся топливом, начинали разжигать оджаки. Топили и в мазанке Торлы. Он не (обирал колючку, справедливо считая, что, поскольку работает на Бекмурад-бая, имеет право пользоваться байским топливом. Когда жена остерегала его, он, посмеиваясь, утверждал, что делает это не на глазах у всех, а потихоньку, не раздражая завистников. — Торлы был весёлым человеком.
Вот и сегодня, сидя возле оджака и поглядывая на спящих ребят-погодков, он пошевеливал палочкой огонь и говорил жене:
— Ты только посмотри на этих внуков Кемине! Спят сном праведников и никаких забот им нет. Один вон голову в дырку одеяла просунул и думает, видно, что за райскими гуриями подсматривает!
— Измучилась я с этим одеялом, — сказала жена, отложив прялку и поправляя спящих малышей. — Одни дыры!
Торлы лукаво покосился на неё.
— Я бы его давно выбросил, да боюсь, что ты пожалеешь.
— Я пожалею?! Что я от него хорошего видела?
— Неужели забыла, Джемал моя? Неужто не помнишь, как пришла невестой под это одеяло?
— Теперь от него тех радостей не дождёшься. Чем больше ждёшь, тем дальше они становятся. Сжечь его надо — и всё! На нём дыр больше, чем на знаменитой шубе молла Кемине.
— Ты оказывается умная у меня, гелин-бай! Давай сожжём! Я подумал, что если счастье случайно и заглянет в наш дом, то при виде этого одеяла повернёт назад, скажет, мол, с такой бедностью я не справлюсь. Наш дом — настоящий дворец царя бедности, и чтобы разрушить его, нужно очень сильное счастье. Беда только, что счастье всё время проходит мимо нас к дверям Бекмурад-бая, а к нам одна бедность заходит. Тебе не кажется, моя Джемал, что на нашем одеяле пьёт чай бедность всего аула? Сидит, как в гостях, и пьёт. А если мы сейчас сожжём одеяло, бедности не на что будет присесть и она пойдёт искать более гостеприимные дома.
Джемал улыбнулась.
— Один, говорят, на вошь рассердившись, шубу сжёг. Вошь уничтожил, но и голым остался. Как бы ты не стал похожим на него.
— Это почему же?
— От этого одеяла много дыма будет, и дым выест глаза счастью, если оно окажется поблизости.
— Ай умница моя, гелин-бай! Всё угадала, только немножко не так. Если дым попадёт в глаза счастью, оно не разыщет дверей Бекмурад-бая и обязательно войдёт в наши двери.