— Тебе не надо — других не сбивай! — не выдержал Сухан Скупой, долгое время жевавший в нетерпении свою раздёрганную бороду и всё никак не решавшийся вставить слово. — Не сбивай правоверных с пути пророка! С капырами водишься — закон забывать стал! За все пределы и границы вышел — аллаха поносишь, уважаемых людей поносишь! Я долго молчал, по моё терпение лопнуло!..
Худайберды-ага посмотрел на красную, лоснящуюся физиономию Сухана Скупого, сказал без иронии:
— Когда Берды разговаривал с тобой на плотине, у тебя было больше терпения и меньше слов!
Сухан Скупой поперхнулся, забегал мышиными глазами по лицам дайхан и снова сунул в рот кончик бороды.
— Эх, как у тебя разлилась желчь, Худайберды! — заметил Вели-бай. — Умрёшь скоро.
— Не только у меня, почтенный баи, у многих желчь разлилась! — сказал Худайберды-ага. — Вот вы о кал-таманах толкуете, сторожей нанимать собираетесь. А разве это настоящие калтаманы, такие как Кичи или Чакан? Это ищут кусок хлеба для своих голодных детей те, у кого нет иного выхода, кого «рабы божьи» довели до разбоя. Горечь разлившейся желчи бедняка приходится пить вам, богатым и жадным. Разве спасётесь вы сторожами? Думаю, не спасётесь. Набрав в рот муки, на огонь не дуют — не понимаете вы этого! А что касается смерти, то она у каждого за спиной, по пятам ходит. И никто не знает, когда аллах пошлёт Азраила, чтобы тот срезал мечом прядь волос бедняка и отнял у него душу.
Ещё весной, после тяжёлых земляных работ на расчистке магистрального канала, Худайберды-ага понял, что его семье придётся бедствовать. Сам он, измаявшись на хошаре, чувствовал себя больным и слабым. Клочок земли, который предстояло засеять, оказался не намного больше приусадебного участка. Этот участок он продал ещё осенью, чтобы поддержать семью и как-нибудь прокормиться самому. Знать бы такое раньше, не стоило и мучиться на расчистке. Для посева не было ни горсти семян, да и поливной воды было мало — Мургаб мелел прямо на глазах.
Всё это лишало последних сил и надежд. Однако Худайберды-ага, выменяв у своего соседа за час полива немного зерна, вышел в поле. «О всемогущий и чудотворный аллах, — молился он, — снизойди к детям, которые сидят с раскрытыми ртами! Труды — от меня, сытость от тебя, милосердный! Не оставь нас своими милостями! Бисмилла, рахман, рахим, не нашими руками сеется, руками Баба-дайхана[36] сеется!..»
Когда взошла и зазеленела пшеница, казалось, что горячая молитва Худайберды-ага была услышана богом. Ко воды полностью хватило только на первый полив, С каждым очередным поливом её становилось всё меньше и меньше, и всё больше желтели и жухли под горячими пыльными ветрами оставшиеся неполитыми участки посева. Мургаб высох. На самом дне русла едва поблёскивала тонкая ленточка влаги. Она натекла из солевых источников, бивших по берегам Мургаба. Её не могли пить ни люди, ни животные, и даже для поливов она не годилась.
Наступила пора жатвы — и страшно было идти в поле. Пака глаза не увидели, какая-то надежда ещё теплится в сердце. Но когда убедишься, что пшеницы нет, что нечем ответить на безмолвный вопрос голодных детских глаз, эта надежда сгорит, как сухой стебелёк илака в оджаке.
Боже мой, думал Худайберды-ага, глядя на спящих детишек, все беды ты посылаешь на бедняков. Будь я богаче, я женился бы молодым парнем и сейчас мои дети были бы уже взрослыми, как Меле. Но я не смог собрать калым в молодости и женился поздно. Что будет теперь с моими детьми? Маяджик ещё может уцелеть, в год Рыбы она родилась, а сейчас второй год Змеи, значит ей уже тринадцать лет, замуж выйти сможет. А что станется с малышами Хакмурадом и Довлетмурадом? Я Дал им счастливые имена, но не сумел дать счастья, я проиграл в борьбе с судьбой. Судьба ставила на моей дороге одну западню за другой, как на заячьей тропе, и я не смог избежать ни одной западни. Единственная мечта была у меня — все капли своего труда отдать детям, но ничего не вышло…
— Сжалься, помилуй, всемогущий! Ты сам создал этих несчастных детишек! В чём их вина перед тобой?
Неужели не снизойдёт на них твоё милосердие? Неужто благость твоя, разлитая по миру, никогда не коснётся бедняков?!
— Что кричишь, отец? — испугалась жена, когда Худайберды-ага машинально выплеснул вслух свою горечь в этой безысходной и безответной жалобе. — Разбудишь детей!
— Да-да, — грустно и бессильно сказал Худайберды-ага, — ты права, мать Довлетмурада. Не надо будить их, может быть, хоть во сне сытыми будут. Ох-хо, собери мне что-нибудь, пойду на поле…
— Ты больной совсем! Как пойдёшь? Как жать будешь?
— Как-нибудь дойду… Работать не смогу — хоть покараулю, чтобы скотина последнее не потравила.
— Гляди сам, отец. Ты свои болезни лучше меня знаешь. А то посиди пока дома, окрепни немного. Свалишься на дороге — как узнаем, что с тобой?
— Нельзя больше ждать.
— Сейчас прямо пойдёшь?
— Думаю, лучше сейчас, чем по дневной жаре тащиться.
Женщина взяла маленький узелок с мукой, стоявший у изголовья постели, где спали дети, разделила муку на две равные части. Подумала, смешала её и снова разделила — на этот раз на три кучки. Одну из них ссыпала в мешочек, сверху положила деревянную миску. Из небольшого жестяного кувшина выплеснула воду, привязала его к мешочку. Вот и все пожитки человека, отправляющегося в дальний путь.
Худайберды-ага вскинул мешок на плечо, посмотрел с порога на спящих детей.
— Пусть впереди у вас будет счастье, мои дорогие! Отец ваш уходит в погоню за вашим счастьем, но догонит ли, вернётся ли, — один аллах о том ведает.
Жена всхлипнула и отвернулась.
Всю ночь безостановочно шёл Худайберды-ага. Однако солнце поднялось уже на высоту двух деревьев, когда он добрался до края посевов на своём арыке. Как и в обычные годы, кругом виднелись харманы. На одних ветер уже вымел оставшиеся от обмолота колоски, и ровные глинобитные площадки желтели пусто и сиротливо. Кое-где ещё молотили и провеивали зерно.
Всем, мимо кого проходил, Худайберды-ага говорил традиционные слова: «Сытость харману твоему, вес зерну твоему, силу делам твоим». Ему отвечали так же традиционной фразой: «Крепость жизни твоей». Но не было радости в словах людей, не было радости на их лицах.
Добравшись до своего участка, Худайберды-ага подивился: не только он запоздал с жатвой — два или три человека ещё гнулись с серпами над низкой — в четверть высоты — пшеницей. Скотина уже изрядно тронула участок старика, но этого и следовало ожидать: если отстал от других — и скот потравит, и птица склюёт…
Худайберды-ага повздыхал, думая, что здоровому человеку работы здесь всего на полчаса, а он совсем разболелся — ни согнуться, ни разогнуться, И сердце болит, и живот, и всё тело как чужое.
Всё время хотелось пить. Вода в кувшине, набранная по пути из старого загнившего хауза, быстро кончилась. Источник был далеко. «Дойду ли? — думал старик, ковыляя напрямик через поле, — Хватит ли сил вернуться?»
Дайханин, мимо которого он проходил, поинтересовался, куда он направился, и посоветовал:
— Возьми моего ишака. И два кувшина больших дам, тебе. Один — мне привезёшь, второй — себе. Чурек ведь печь будешь? Тоже вода понадобится.
Худайберды-ага последовал доброму совету. А вернувшись, сел прямо на землю, рядом с кувшином, и долго сидел, ни о чём не думая. В животе всё время бурчало и ухало, к горлу подкатывала томительная сухая тошнота, сердце билось редкими неровными толчками, словно раздумывая, стукнуть следующий раз или уже хватит, пора совсем остановиться.
Вечерело, когда он, охая и поминутно хватаясь за живот, замесил тесто, кое-как вырыл в твёрдой земле печь, испёк чурек. Есть не хотелось, но он ел, давясь и кашляя, не замечая, что по щекам текут слёзы, и только удивлялся, что хлеб получился солёным. Выпив почти пол кувшина воды, он вытерся подолом измазанной в тесте рубахи и, постанывая, лёг.
36
Баба-дайхан — первый легендарный крестьянин, покровитель земледельцев.