Изменить стиль страницы

С плачущей девушки сняли тюбетейку с серебряным куполом на макушке, перекинули косы с груди на спину, как положено замужней женщине, на голову надели тяжёлый борык и накинули старенький серый халатик — пуренджик.

Последний шаг, предначертанный аллахом на листьях дерева Судеб для дочери Бекмурад-бая, был сделан в это ясное летнее утро.

Весь день родичей Бекмурад-бая лихорадило нездоровым и тревожным ожиданием. К девушке никого не пускали, она безвыходно сидела в кибитке матери. И стар, и мал только и говорили о случившемся и гадали вразнобой, что же предпримет отец. Угадать было трудно. Сухан Скупой, например, постарался бы сорвать с похитителей солидный куш и на том успокоился бы. Байрамклыч-бай избил бы дочь до полусмерти и не сел за дастархан до тех пор, пока не бросил бы к порогу своей кибитки окровавленные головы обидчиков. Амандурды-бай постарался бы замять дело и поставить всё так, словно ничего и не случалось, а для дочери быстренько нашёл бы уважаемого, солидного жениха. Но как поступит Бекмурад-бай? В нём совмещались жадность Сухана Скупого и его беспринципность, бешеный нрав и непримиримость Байрамклыч-бая, рассудочность и дипломатичность Амандурды-бая. Как поступит он?

Он приехал к вечеру. «Едет! Едет!» — закричали мальчишки и кинулись прятаться по углам, чтобы не попасть ненароком под горячую руку хозяина и владыки.

Бекмурад-бай тяжело слез с фаэтона, качнулся, будто стоял не на земле, иссушенной безводьем до каменной твёрдости, а на зыбком ковре болота, и сбычившись, ни на кого не глядя, прошёл в дом. Амансолтан, завесившая лицо урпунджеком[34], внесла за ним чайник с чаем и завёрнутый в небольшую салфетку чурек.

— Не надо! — сказал Бекмурад-бай. — Уйди!

Он сказал негромко, по столько свирепой тоски было в его голосе, с такой злобой смотрели налитые кровью глаза, что Амансолтан затряслась, уронила чайник и сама не заметила, как выскочила наружу, как очутилась в кибитке свекрови.

— Вах, мать Чары, сегодня проклятый богом день! — выдохнула она. — Пойди на сына своего посмотри — лица на нём нет, на себя не похож, на человека не похож! Смотрит так, что умереть легче, чем взгляд его вынести. Сходи посмотри!

Бекмурад даже не повернул головы на скрип двери. А Кыныш-бай, едва завидев сына, как-то сразу ослабела и заплакала, опустившись на корточки:

— Перед именем твоим склоняюсь, сыночек!.. Склоняюсь перед достоинством твоим, инер мой!.. И имя твоё и достоинство уничтожили, иссушили лицо твоё… Всему народу имя известное — смешали его с чёрным песком, сынок мой!.. О аллах, аллах! Я просила у тебя почёта и достоинства. Зачем ты мне не дал их? Чтобы горше было бесчестие?..

Она долго причитала и кляла злую судьбу, перемежая проклятия с восхвалением достоинств сына. Но,

Бекмурад-бай не проронил ни слова. Не шевелясь, не поднимая головы, уставившись взором в одну точку, которая, казалось, была не вне, а внутри его, он молчал до тех пор, пока стонущая и вздыхающая Кыныш-бай не ушла. Он запер за ней дверь, чтобы никто больше не нарушал его мрачного одиночества и опять сел на своё место, опустив голову на ладони.

Быстро наступившая темнота растворила в себе все предметы. Бекмурад-бай чувствовал себя окружённым пустотой, и на душе у него было тоскливей и безнадёжнее, чем в ту ночь, когда ему показалось, что всхрапывающий конь несёт его в самое сердце преисподней. Словно два мохнатых паука, сцепившихся в смертельной схватке, в сердце его боролись жалость и злоба к несчастной дочери, к себе, к родственникам, ко всему человеческому роду.

Я сделал всё возможное для человека, чтобы уничтожить этих проклятых, думал он. Но они всякий раз уходили от меня, как вода сквозь пальцы. Не сам ли шайтан помогает им? Когда полковник узнал, что Берды бежал из тюрьмы, он сказал, что это дело рук революционеров, что революционеры стали пускать корни среди туркмен и это — очень печально и страшно. Ничего не страшно! Пусть полковник боится — я не боюсь, я перережу все корни, все жилы, которые они пустили среди людей!

Но я увяз в тине мщения. Не я мщу — мне мстят! За что наказываешь, всемогущий? Если нужна моя жизнь, забери её, но зачем забираешь честь?! Как я теперь посмотрю в глаза моих сверстников, как покажусь уважаемым людям?

Жить после того, как тебя обесчестили чолуки и чабаны, грязные твари, не стоящие навоза, приставшего к твоему сапогу! Разве можно после этого жить? Великий аллах, почему ты не сделал моими врагами достойных, которые не боятся открытой борьбы? Где мне разыскивать этих проклятых? Широка пустыня, много саксаула — под каким кустом найду их? Если бы я был владыкой вод, я заставил бы Аму-Дарью затопить всю пустыню и утопил бы их, как топят слепых щенят! Но — это невозможно. Что делать? Какой искать выход?

Бекмурад-бай с силой стукнул кулаками по коленям и встал. Он снял с головы и бросил в темноту тельпек. Скинул халат, развязал тесёмки на вороте рубахи. Захотелось пить, и он с сожалением подумал о пролитом чае, но тотчас же мысли вернулись в прежнее русло.

Дочь… Бродяги опозорили дочь. Теперь все, кому не лень, будут говорить об этом — люди всегда рады чужому несчастью. На каждом базаре, всюду, где собираются люди, на него станут показывать пальцем: «Вон идёт Бекмурад-бай, дочь которого трогали руками». Нет теперь у него ни лица, ни языка, чтобы говорить с уважаемым человеком. Даже если он умрёт, а дочь будет жить сто лет, сто лет будут вспоминать его, говоря: «Вон дочь Бекмурад-бая, которую трогали». И он в могиле услышит эти слова, он будет ворочаться в земле, как раздавленный червяк… Лучше бы ей совсем не родиться на свет, чем причинять отцу такие муки!

Бекмурад-бай замер, чтобы не упустить внезапно мелькнувшую мысль. Нет, не внезапно! Эта мысль была подготовлена всем ходом его раздумий и переживаний, она не могла быть иной, потому что это — единственный выход!

Он долго смотрел в темноту, словно испугавшись принятого решения. Но он знал, что сделает задуманное, хотя сделать это было нелегко. Пришла самая тяжкая, самая страшная в его жизни минута, — и нужно остаться мужчиной, не склонить с бараньей покорностью голову перед судьбой! И не медлить… Не медлить!.. Не медлить!!!

Бекмурад-бай решительно поднялся; хрустя осколками чайника, подошёл к двери, ударил в неё, забыв, что она заперта. Крючок сорвался и ночная прохлада, пронизанная колючими иглами звёздных лучей, пахнула в застоявшуюся духоту комнаты. Только сейчас Бекмурад-бай заметил, что весь в поту, но это было мимолётным ощущением — всё его существо было подчинено тому важному и ужасному, что сейчас произойдёт.

Широко шагая, почти бегом он достиг кибитки, где спала Амансолтан, ворвался в кибитку и, разглядев при слабом свете прикрученной лампы спящую дочь, бросился к ней.

Ой напрасно ты, мать, оставила зажжённым свет! Изнывая от страшных мыслей, томясь предчувствием, недоброго, ты пыталась светом семилинейной лампы оградить, спасти свою дочь от ночных кошмаров. Не помог ей свет, он только ускорил недоброе. Смотри, как жадно сомкнулись на нежной шее твоей дочери железные пальцы её отца! Шея белая и хрупкая, а пальцы, поросшие шерстью, — как свирепые пауки пустыни… Они выползли из сердца отца и впились в шею дочери твоей. Смотри, как она пытается поймать открытым ртом хоть один глоточек воздуха, как изгибается в конвульсиях её девичье тело, как колотятся по земле её ноги! Проснись, мать, потому что ты больше никогда не увидишь ясного взора своей дочери! Проснись, мать!..

И она проснулась.

Ошеломлённая, ничего не понимающая, она несколько мгновений смотрела на ужасную сцену и вдруг с задавленным воплем метнулась на помощь дочери.

Поздно, мать, поздно, Амансолтан… Уже ничем не поможешь. Не муж твой — сама судьба копошится над телом дочери.

Сильным ударом ноги Бекмурад-бай отшвырнул жену, прорычал что-то невнятное, звериное. Амансолтан свернувшись узлом от боли, осталась лежать там, где упала. И только страстно, как никогда раньше за всю свою жизнь, молила аллаха, чтобы дал ей беспамятство. Но благодатное беспамятство не приходило.

вернуться

34

Урпунджек — род паранджи, обычно надевается женщинами в знак траура или большого горя.