— Вах, значит ты хочешь опозорить бедную девушку?
— Я хочу опозорить Бекмурад-бая. Девушке ничего не сделаю. Подержу три дня в пустыне, привезу назад, брошу в ауле.
— Каково бедной девушке будет!..
— А каково было Узук?..
— Да-да… Но разве дети виноваты в том, что творят их родители?
— Не знаю, Оразсолтан-эдже, кто виноват, кто прав, только я тоже не считаю себя виноватым!
— Да-да… конечно… А может, на этой девушке Дурды женить? Бекмурад-баю позор всё равно останется, а на девушку пятно не ляжет, если всё по обычаю сделать.
— Доброе сердце у вас, Оразсолтан-эдже! Даже своему смертельному врагу вы хотите делать добро!
— Да какой же она мне враг, эта девушка? Бекмурад — враг. А она — нет. Давай отдадим её за Дурды?
— Если она согласится, я не возражаю — пусть берёт. Но я сделаю так, как задумал!
Ах, Берды, шальная твоя голова! Позабыл ты всё, что слышал от политических, когда сидел с ними в одной камере. Забыл слова Наташи и Бориса Петровича, когда жил у них. Разве такое одобрили бы они? Разве на это направляли тебя? Но, видно, правду говорят, что нет чувства, сладостнее чувства мести. А месть ты понимаешь именно так: один на один.
Правда — пешком, кривда — верхом
Третий год война лежала на плечах дайхан тяжким бременем налогов. Если и прежде они были нелёгкими, то хоть, по крайней мере, приходились на определённое время года, и было известно, за что именно надо платить налог. Теперь совсем другие порядки. Каждый день можно было ждать нового налога. Со всех сторон к дайханину тянулись жадные руки: «Плати!.. Плати!.. Плати!..»
В каждом ауле арчины устанавливали свои законы, но всюду они были единодушны в одном: брали у людей деньги — давали взамен клочок бумажки размером в два пальца. Не было кибитки, в которой под кошмой не валялась бы целая куча таких бумажек. Дайханин смотрел на них, тоскливо вздыхая: откуда берётся столько бумажек? Куда идут, на какое дело бедняцкие копейки? Какой новый налог ждать завтра?
А число налогов всё увеличивалось. Помимо бесконечных денежных поборов, появились налоги на лошадей, верблюдов, ишаков, на арбы, кибитки, кошмы, полушубки, тельпеки и даже на верёвку. И чем больше их появлялось, тем сильнее лютовали всякие — большие и малые — начальники. Арчины ходили с красными глазами бешеных собак. Им ничего не стоило схватить человека за ворот посреди улицы и закричать: «Плати налог!» Во время побора на тельпеки арчины дошли до того, что стали срывать их прямо с голов наиболее безответных дайхан — неважно, на улице ли, на празднестве или на общей сходке. Впрочем, о празднествах люди давно позабыли, разве только аульные богатеи время от времени развлекались тоями.
Им можно было развлекаться! Хотя налоги касались их тоже, но кто устанавливал развёрстку? И зачастую ка долю аульного богача и самого последнего бедняка приходилась одна и та же сумма уплаты. А кроме того баи ловчили, где могли: своя рука — владыка. Я — дал, ты — взял, кто видал?
Когда пришло распоряжение покупать у дайхан для армии лошадей по низким довоенным ценам, богатеи сразу же появились верхом на таких захудалых клячах, каких в другое время в арбу постыдились бы запрягать. Кто мог спросить, куда подевались их чистопородные скакуны? Яшули аула или арчин? Но у них и у самих рыльце было в пушку, сами отогнали лучших коней на дальние выпасы. А если где-то и возникал недоуменный вопрос, неизменно слышался сокрушённый ответ: «Ай, плохие времена… бескормица. Пал жеребец». Бедняки, даже при желании, не могли пойти на такие ухищрения, и поэтому в первую очередь страдали они, отдавав за бесценок последнего коня.
Так тянулось до июня 1916 года, когда над головами дайхан грянул новый гром. Начальник Марыйского уезда собрал представителей Иолотанского и Пендинского приставств, арчинов из всех волостей, старейшин племён и объявил новый царский указ: всё мужское население от девятнадцати до тридцати четырёх лет, непригодное для военной службы, должно отправляться на трудовую повинность.
По аулам прошёл стон. Ударились в слёзы матери и жены; собираясь вместе, угрюмыми словами перекидывались отцы. На какое-то время, казалось, даже стёрлась грань между бедняками и богачами — ведь последних тоже касалось царское распоряжение.
Указ перерастал рамки обычного: дело шло не о простом налоге, а о том, что самый цвет туркмен должен ехать неизвестно куда, и вернутся ли они — тоже неизвестно. Зашевелились ишаны и муллы, смутные слухи, один другого тревожней и хуже, серыми змеями поползли от селения к селению. И всё чаще и твёрже стало раздаваться: «Не дадим!»
Такой оборот дела не на шутку встревожил начальника уезда. Указ должен быть выполнен — за это уездный начальник отвечал головой. Но, будучи человеком неглупым, он понимал, что простым недовольством здесь не обойдётся, пахнет серьёзной смутой, чего в настоящее время допускать было нельзя ни в коем случае.
Проще всего можно написать в Ташкент генералу Калмыкову, проинформировать его о создавшемся положении и попросить помощи. Но при одной мысли о том, как будет реагировать генерал на такую просьбу, полковник досадливо морщился, шагая из угла в угол по своему кабинету. Надо было решать самому, но — как решать?
И вдруг полковника осенило. Он остановился, как споткнулся, крепко вытер лоб: чёрт возьми, как эта мысль не пришла в голову раньше!
— Разыщите мне Юсуп-хана! — сказал он вошедшему секретарю. — Разыщите и попросите немедленно… понимаете? — немедленно приехать ко мне, пусть это будет даже среди ночи.
Полковнику повезло: Юсуп-хан в этот день как раз приехал в Мары. Не прошло и полутора часов после приказания полковника, как важный гость уже сидел в его кабинете.
После взаимного продолжительного обмена приветствиями и любезностями, полковник сказал:
— Господин Юсуп-хан, я пригласил вас, чтобы посоветоваться по одному весьма важному вопросу, в котором вы заинтересованы так же, как и я. Прошу извинить, что обеспокоил вас приглашением.
— Какое беспокойство! — Юсуп-хан погладил жёсткой ладонью зелёный бархат дивана. — Тем более, если я, как вы сказали, тоже заинтересован в этом.
— Думаю, что очень заинтересован. Речь идёт о сохранении спокойствия народа и, может быть, даже о сохранении человеческих жизней.
Юсуп-хан кольнул полковника острым взглядом из-под кустистых бровей, согласно качнул головой:
— Да-да, о спокойствии людей надо заботиться, так предписал нам пророк, да будет над ним милость и молитва аллаха.
— Благодарю вас за солидарность, господин Юсуп-хан, я в ней не сомневался… Так вот, вы, вероятно, знаете, что народ недоволен трудовой повинностью. Хотя в этом нет ничего страшного, и люди, отбыв трудовую повинность, спокойно возвратятся по домам, они волнуются. Среди населения распространяются ложные слухи, кто-то сеет смуту, и есть данные — я говорю с вами вполне откровенно — опасаться восстания.
Юсуп-хан сощурился, пряча от начальника уезда мелькнувшую в глазах усмешку. Его рука скользнула по бархату, словно это был не валик дивана, а живая, шелковистая шея аргамака, готового каждую секунду рвануться и умчать своего хозяина в степное разбойничье раздолье. Между тем полковник продолжал:
— Вот поэтому я и обратился к вам, уважаемый Юсуп-хан. Мы знаем, что у дайхан нет огнестрельного оружия, что с началом войны были отобраны даже охотничьи ружья. Однако люди могут взять кетмени, лопаты, топоры. Нельзя допустить, чтобы напрасно пролилась кровь народа, нельзя допустить беспорядков в нашем уезде. Во имя народа, во имя его благополучия мы с вами должны объединиться и предотвратить кровопролитие. Мне очень нужна ваша помощь!
Полковник замолчал, прикуривая новую папиросу. Молчал и Юсуп-хан. Его полное лицо было безоблачно, как июльское небо, чёрные глаза хитрыми хорьками прятались в щёлочках чуть припухших век. Наконец он сказал:
— Я вас слушаю, господин полковник. Буду счастлив, если в моих силах помочь вам в таком благородном деле, но только народ очень обеспокоен трудовой повинностью, сладить с ним будет нелегко.