— У нас тесно, — сказала Джерен. — И холодно. У моей тёти есть специальная комната для гостей. Там и просторно и тепло. Сейчас я вам там постелю.
Она подхватила постель, разложенную мачехой для Габак-ходжама, и проворно убежала. Габак только молча вздохнул.
— Ты с ума сошла! — удивилась тётя, когда Джерен объяснила ей, зачем она принесла постель. — Куда я его положу? Да и зачем он мне нужен?
Джерен наспех рассказала ей о случившемся и, пока тётя охала, хваталась за ворот, плевалась и поминала имя аллаха и пророка, решила:
— Постелю ему в твоей старой мазанке. Там чисто. А ты для вида подбрось несколько щепок в оджак. Я побегу, а то, если мать вернётся, шум поднимет,
— Не поднимет! — сказала тётя. — А станет кричать, я сама приду — успокою её, напомню ей о чести дома, в котором жил мой брат! Я ей скажу, что значит чужой мужчина в доме! У нас, хвала аллаху, есть ещё люди, которые чтут законы. И не забывают, что у них на поясе висит нож!
Когда Джерен, вернувшись, объяснила Габак-ходжаму, как пройти в мазанку, пришла и Энекути,
— О чём ты толкуешь? — спросила она Джерен.
— О тётиной мазанке, — невинно ответила та.
— Что там, домовой поселился, что ли?
— Нет, домового там не видно. Просто я сказала тёте, что уважаемому Габак-ходжаму… простите, Габак-ишану негде переночевать, и тётя с радостью согласилась устроить его в мазанке. Она уже и печь растопила там и постель…
— Да как ты смеешь! — рявкнула Энекути. — Кто тебе позволил распоряжаться в этом доме?!
— Это дом моего отца, — скромно потупилась Джерен, сдерживая смех. — А я — дочь моего отца.
— Вот я тебе…
— Не надо, уважаемая Энекути-бай, — дрожащим голосом попросил Габак-ходжам, — не надо гневаться. Пусть не будет лишних разговоров… Мы пойдём в мазанку, где нам постелили. Там тепло и просторно, там нам будет хорошо…
И он на цыпочках, балансируя руками, вышел.
— Шлюха! — зло бросила падчерице Энекути.
Джерен усмехнулась:
— Если, мама, кто-то из нас заслужил это слово, то, наверное, не я.
— Поговори мне!..
— А почему я не имею права говорить? Я дорожу, честью этого дома…
— Провались ты в преисподнюю, шакалье отродье! Если я здесь уже не хозяйка, мне делать нечего. Я тут ни минуты не останусь!
— Что ж, — согласилась Джерен, — воля твоя. Тебя никто не гонит, но если ты сама желаешь уйти, то уходи. Забирай свой сундук с праведным и неправедным добром и иди.
— И уйду! Посмотрим, каково тебе будет одной!
— Проживу как-нибудь. Когда мама умерла, я знала, что у меня никогда не будет второй мамы. А когда папу призвал аллах, я поняла, что дом без опоры остался. Ты — не опора.
— Я это знаю, ишачка! — сказала Энекути. — Когда мой муж умер, я знала, что в этом доме для меня не осталось места. Завтра же заберу все свои вещи и уйду.
— Смотри, папины заодно не прихвати.
— У вас, у голодранцев, прихватывать нечего!..
Габак-ходжам, согревшись под тёплым одеялом, уже придрёмывал, когда заявилась Энекути и растормошила его. Жаркие объятия любвеобильной толстухи разогнали остатки сна.
Передохнув после бурных ласк Габак-ходжама, Энекути доверительно сказала:
— Нам нужно добром уходить отсюда.
— Зачем уходить? — спросил Габак-ходжам. — Может быть, упросим ишана-ага оставить нас по-прежнему возле себя?
— Не надо просить. Всё равно ничего не получится.,
— Почему?
— Потому что встречаться нам с тобой нельзя будет. Найдётся человек, который нам за нарушение закона голову снимет.
— Да-да, — торопливо согласился Габак-ходжам. — Ты права, надо уходить. Я не стану задерживаться!.. Я уйду!..
— Да лежи ты! Куда пойдёшь ночью? Никто сюда не придёт убивать тебя.
— А если Джерен скажет, что мы здесь вдвоём?
— Ничего она не скажет!.. Завтра утром пойдёшь, Я уже подумала об этом. Возле села Бекмурад-бая есть мазар[9] — святое место. А шиха[10] там, говорят, нет. Разузнай это. Ты — из рода священнослужителей, имеешь право быть шихом. Если мы там устроимся, заботы знать не будем… А теперь — обними меня покрепче ещё разок и спать будем.
Не испытан — друг, испытан — два
Паровоз попыхивал, ожидая сигнала к отправке. Молодой машинист в промасленной чёрной куртке суетился, подкручивая гайки, постукивая по металлу разводным ключом. Изредка он поглядывал на высокого симпатичного парня-туркмена, который вот уже почти целый час торчал около паровоза.
Парень чем-то нравился машинисту. Может быть, доброжелательным спокойствием, с каким он смотрел на паровоз и на работу машиниста. Может быть, привлекала лёгкая грусть, которой было пронизано лицо туркмена. Так или иначе, но, кончив подкручивать, машинист соскочил на землю и подошёл к парню, вытирая руки замасленной ветошью.
— Интересно? — кивнул он на паровоз.
Парень несколько раз утвердительно качнул лохматым тельпеком и чуть улыбнулся.
— Местный? — снова спросил машинист.
Парень молча смотрел на него,
— Ты — Душак?
— Нет, Мары. Ашгабад был, Мары надо. Жулик много: билет крал, денга крал. Все крал. Вези Мары, ла?
Парень, оказывается, довольно сносно говорил по-русски. Машинист одобрил:
— Молодец, здорово говоришь! Где научился?
— Вези Мары на паровоз! — настойчиво повторил парень, не отвечая, на вопрос.
— По инструкции, не положено, — сказал машинист. — Инструкция… бумага такая казённая, понимаешь? Не разрешает посторонним на паровозе находиться, понимаешь?
— Понимаешь, — сказал парень, и глаза его снова погрустнели.
— Ничего ты не понимаешь! — с досадой махнул рукой машинист.
Дежурный по станции дал сигнал отправки. Машинист заторопился к паровозу. Уже взявшись за поручни, оглянулся на своего случайного знакомого: парень стоял в той же позе, но смотрел вдаль по линии, куда должен был пойти поезд. Смотрел с печальной покорностью судьбе.
Машинист отпустил поручень, буркнул себе под нос какое-то ругательство и крикнул:
— Эй, друг! Давай сюда!..
И когда парень торопливо подошёл, закончил:
— Шут с тобой, лезь! Голову с меня снимут… Лезь быстрее, трогать надо!
Во время пути машинист пытался разузнать, кто такой, как очутился в Ашхабаде, почему возвращается в Мары, Парень отвечал односложно, неохотно, иногда делал вид, что не понимает вопроса. Каждый человек волен иметь свои маленькие секреты, и машинист, поняв, что попутчик отмалчивается неспроста, деликатно замолчал.
В Мары парень вышел. Он долго благодарил машиниста, путая русские слова с туркменскими, и машинист понял, что сделал доброе дело, что парню во что бы то ни стало надо было попасть в Мары.
Темнело. Парень огляделся по сторонам и, увидев вывеску чайханы, пошёл прямо на неё. Видно, нет в городе знакомых, подумал машинист и полез в будку готовить паровоз к сдаче сменщику.
В чайхане тускло, вполнакала — чайханщик экономил керосин — горела пятилинейная лампа. Людей было много. Они лежали на паласе, разостланном посередине чайханы, и просто на земле, у стен. Спящие храпели, стонали, метались во сне и почти все отчаянно чесались: чего-чего, а блох здесь было в избытке.
В одном углу сидели четверо мужчин, прикрывая от посторонних взглядов двух дремлющих женщин. Один из них, заметив вошедшего, спросил:
— Ахов, друг! Полубилетный не пришёл, не знаешь?
Полубилетным местные жители именовали товарно-пассажирский поезд.
— Пришёл, — ответил парень, — я с ним приехал.
— Гей, люди, вставайте! — закричал спрашивающий. — Полубилетный пришёл!
Чайхана зашевелилась. Люди быстро собрали пожитки и вышли. Место освободилось. Парень выбрал укромный уголок и стал укладываться.
Однако, поворочавшись с полчаса, он поднялся, постоял немного, раздумывая, и направился к выходу…
Машинист, сдав паровоз сменщику, шёл домой, спотыкаясь и ругая городское начальство за плохо освещённые улицы. Неподалёку от него, шагов на десять впереди, тоже шёл какой-то человек. Шёл неуверенно оглядываясь по сторонам, останавливаясь у калиток домов. Сначала машинист подумал нехорошее и даже замедлил шаг, чтобы понаблюдать за прохожим. Но вскоре убедился, что тот, видимо, просто разыскивает какой-то дом, вор вёл бы себя иначе.