Левис шаркал неудобными музейными тапочками, как лыжами, он шел за Ирэн среди ковров и византийской керамической плитки, пытаясь заставить ее замолчать. Никогда на Западе он не встречался с такой силой ненависти. Ничего похожего на вражду между немцами и французами, например, которая даже в крайних проявлениях несет в себе что-то человечное. В глазах Ирэн сверкала пятивековая неутоленная ненависть; обычно спокойная, она никак не могла перебороть ярость. Возможно ли, чтобы существо, настолько ему близкое, в мгновение ока поддалось чувству, которое он даже не способен представить себе? Первый раз Левис почувствовал, что связал свою жизнь с существом совсем незнакомой расы. Во дворике возле мраморного с золотом, в стиле рококо, фонтана, подающего чистейшую воду, эти людоеды в новых каракулевых фесках, попыхивая трубками в синих велюровых чехольчиках, спокойно курили, а вокруг порхали голуби.
Покинув Константинополь, в конце дня корабль сделал остановку в Муданье на азиатском берегу. Они сразу же сошли на берег. И тотчас же в оливковой роще увидели нагромождение автомобилей, брошенных греками при бегстве летом 1922 года. Рядом с машинами лилейно-белого, шафранного, фиолетового, табачного цветов колесами кверху покоились скелеты грузовиков, присланных англичанами. Знаки и номера военных подразделений еще поблескивали на их бортах.
— Греческая дивизия сдалась здесь в полном составе, — пояснил гид.
— Уйдем отсюда. Я поднимаюсь на корабль, — проговорила Ирэн.
В глазах ее стояли слезы.
Утром, когда Левис проснулся, пароход выходил из пролива Дарданеллы. Было жарко. Небо словно встало на дыбы; чайки лениво парили, измученные солнцем, от которого не защищало ни одно облачко, на волны, как на мягкие верхушки деревьев. Слева опускаясь — Кумкале под охраной турецкой артиллерии, Троя и азиатский берег; справа — Седдюльбахир, усыпанный костями воинов. Над поверхностью воды выступали мачты и трубы затопленных английских кораблей; рядом с ними догнивал французский крейсер. Вся растительность как бы разом исчезла, спаленная нещадным солнцем. Земля и небо переходили друг в друга без всяких границ. Мягкие изломы холмов и металлического отлива море тянулись в бесконечность. В атмосфере полной гармонии земли и неба входил корабль в мир богов и героев, предающихся любви в ложбинах, на опавшей листве платанов. Левис спустился с палубы и вошел в каюту к Ирэн.
— Вставайте скорее, вот и Средиземное море, ваша матушка морская стихия.
Когда они поднялись на палубу, был уже виден город Митилини[24] с мягкой впадиной в самом центре занятого им пространства, словно тело спящей женщины.
Единственная деревня на этом острове висела на горе — рыжей, зарумянившейся, как хлебная корка, с глубокими шрамами и без единого сантиметра плодородной земли. Каменные ступени вели к миниатюрной пристани, где стояли лодки цвета перванш да шесть пустых бочек. Дома из обожженной глины, потрескавшиеся под полуденным солнцем, редкие пальмы, лавровые деревья, кактусы, побелевшие от пыли. На самом верху дом Апостолатосов, с синими ободками вокруг окон, изнутри весь в камне, прохладный, как стакан свежей воды. Первые хозяева убежали отсюда в 1818 году (женщины, запрятав в высоких прическах золотые монеты), торговали в Одессе, Триесте; младшая ветвь семьи обосновалась в Бомбее. Тем временем старый дом был отделан заново тетками Ирэн, которые провели здесь в одиночестве почти всю свою жизнь; в один прекрасный день они покинули его навсегда, насмерть поссорившись: одна, Гера, была за Венецию, вторая, Каллиопа, — за Константинополь[25]. В салоне, обставленном мебелью Буля времен Второй империи, Ирэн играла еще ребенком; в комнате, которую занял Левис, умерла ее мать.
Левис присел на чемоданы. Огляделся. На стене — литография, изображающая римского императора Оттона, и большая, уже почерневшая картина в романтическом стиле, которая воспроизводила эпизод резни в Сули: гречанки бросали своих детей в пропасть, лишь бы они не попали в руки к туркам. Левис присмотрелся к мебели — кровать, стул, треснутая икона, графин, на электроплитке блюдо с орехами, застывшими в сгущенном виноградном соке. Он опустил взгляд на свои ботинки, покрытые пылью, и вдруг на него навалилась усталость целой недели, проведенной в пути. Париж показался ему далеким, чистым, умытым. Он еще раз наказан за свою страсть к путешествиям. Скачок в дикие романтические времена, необжитость этого дома сразили его. Он почти сразу заснул.
Проснувшись, он почувствовал себя отдохнувшим, то есть примирившимся; надвигалась ночь. Ирэн была совсем близко на террасе, прямо у его окна. Глаза ее устремлены к вершине холма, где поднимались фиолетовые стены лепрозория.
— Ирэн, о чем вы думаете?
Она вздрогнула, поднялась, подойдя к нему, опустилась на колени.
— Когда я смотрю на гладкое — без повышения и понижения — море (так деловая женщина хотела сказать «без приливов и отливов»), мне кажется, я совсем спокойна, как оно. Я так счастлива, что иногда спрашиваю себя, не пора ли мне уйти из жизни. Мудрость ведь состоит в том, чтобы продавать вовремя, с выгодой.
К вечеру цикады устроили адское стрекотанье. С гор спускался, наплывая волнами, то древний запах козлиных шкур, то аромат мяты, столь горячий и резкий, будто ты всю ночь охапками прижимал ее к своей груди.
Уже шесть недель Левис жил на этом острове, где только Ирэн источала свежесть. По утрам он ставил парус и отправлялся на рыбную ловлю вслед за Чайльд Гарольдом.
Отдаваясь лучам солнца, как любая букашка…
По возвращении Левиса Ирэн ждала его у причала, вокруг нее роились дети с выбритыми до синевы головами; нищие, сохранившие следы былого величия, — их потемневшая блестящая кожа сморщилась, как на сухой маслине. Она побывала у беженцев из Малой Азии: лазарет, а рядом с лазаретом палатки, удерживаемые у земли большими камнями наперекор «птичьим» ветрам — упорным ветрам, которые приносили с юга жару и птиц. Беженцы стояли здесь уже несколько месяцев; женщины, все в широких шароварах, пряли, а мужчины, присев на корточки, поджаривали на деревянных вертелах барашка.
Левис и Ирэн тоже питались, как дикари. Выловленную рыбу — дораду — варили, добавив немного масла. Легкие приправы. Фрукты. Вода. Левис уже скучал по дичи, гусиной печенке и предпочел бы распрощаться с маленьким столиком и сесть за большой. Ирэн, извиняясь, повторяла греческую пословицу: «На одно су маслин, на два — света».
В полуденные часы безделья, когда по вздрагивающей пустынной улице несутся, сталкиваясь, ветры с суши и моря, в эту солнечную полночь Левис наслаждался сиестой. В пять часов он выходил на балкон. Прямо перед глазами была таможня со своим, уменьшенным, Парфеноном, вжатым в охряного цвета стену здания казарменного типа, над которым трепетал, словно вырезанный из полотнища неба, эллинский флаг. Под одиноко стоящим эвкалиптом владелец единственного «форда» — и то взятого напрокат — приглашал друзей посидеть на потертых кожаных сиденьях: так они совершали, не трогаясь с места, длительную прогулку. Возвращались с лугов тяжело нагруженные ослы: из-под двух вязанок оливковых веток были видны только уши да копыта. Над зданием лепрозория всходила плоская, с голубыми разводами луна.
«Как могли греки жить на этих скалистых островах? Неужели ради таких вот невежественных, угрюмых рыбаков, ради этой страны, похожей на сместившуюся к югу Ирландию, Европа эпохи романтизма пролила столько крови и чернил?» — задавался Левис вопросом.
Дважды в неделю он спускался в кафе, читал там «Афинскую газету», выходящую на французском языке. Здесь он видел чиновников в белых костюмах и черных очках, отрастивших себе длиннющие ногти из презрения к черной работе; сторожа с маяка, который охотно давал всем свою подзорную трубу, помогавшую ему разглядывать морские горизонты; продавца арбузов; попа с зонтиком из парусины, с огромной, закрывающей даже глаза, бородой, напомаженными волосами — о нем говорили, что он не столько обращал людей в свою веру, сколько драхмы — в доллары. Пили черный кофе из маленьких металлических чашечек, обжигающих пальцы, разбавляя его такой чистой водой, что поп, вознеся благодарность небесам, осенял стакан крестным знамением.