На Востоке только греки, кажется, нашли какое-то равновесие между беспечностью и фанатизмом. Левису это не удавалось. Украдкой от Ирэн, глядя на это море с торчащими маленькими парусами, Левис предавался полной, всепоглощающей скуке. Он поддался средиземноморской анемии, избрав состояние вялости и позволяя себе жить в оцепенении, напоминающем комфортабельное умирание. Временами ему и впрямь казалось, что он уже мертв.
Однажды утром Левис заметил на площади какое-то оживление. Двое мужчин, взобравшись на стулья, поднимали над головой черные пальцы. Собравшиеся вопили и тянули руки, стараясь привлечь их внимание.
Левису сказали, что дело в страховых премиях, что таким образом разыгрывается — прямо на корню — первый урожай винограда, который называют коринфским. Он вступил тоже в игру. Это ему что-то напомнило… Словно в ореоле рождественской сказки, вдруг возник перед его глазами другой храм, тоже полный божественных загадок. Сейчас половина первого: на расстоянии двух с половиной тысяч километров отсюда открылись двери парижской Биржи. Уже шла тайная котировка курса валют. Группы комиссионеров, от волнения застывшие в неподвижности, подобно стоящим рядом квадратным колоннам, испещренным карандашными пометками, цифрами, карикатурами, томились в ожидании. За дубовыми перегородками кабинок, за зелеными шторами представители банков принимали по телефону последние распоряжения. Но вот раздается звонок и безумному шуму больше нет удержу… Движение идет в двух направлениях, и, достигнув цели, распоряжения растворяются, поглощенные, втянутые эквивалентом другой валюты, а тем временем на зеленоватом стекле у самого потолка появляются наконец долгожданные цифры. Как прекрасны эти игрушки!
Левис, охваченный меланхолической грустью, скучал по Западу, по его островерхим крышам, по полноводным рекам, по твердому сливочному маслу, по бескрайним плодородным полям, по молоку, которое ничем не пахнет, по дворникам, по Булонскому лесу, где прогуливаются дамы, затянутые в корсеты, по Марсьялю, по своей, такой чистой, квартире, по Элси Маниак и прочим своим подружкам — и холодным, и пламенным, — даже по князю де Вальдеку, вспомнив его галстук, повязанный бантом, и его хромоту. («Он похож на подбитую куропатку», — говорил Пруст.) Средиземноморье показалось ему отвратительным — и ярость вулканов, и родившиеся в конвульсиях горы, и тощие земли, населенные людьми себе на уме, и эти луга, голые, как железнодорожная насыпь, и эти резкие цвета под бесстыжим солнцем, и монотонное журчание ручьев — словно из классического репертуара.
Как много отдал бы он за возможность увидеть зеленый газон!
Он вдруг понял, какая романтическая ностальгия мучила Софью, королеву Греции, когда она попросила у своего мужа Константина разрешения посадить плющ у стен Акрополя.
Но Ирэн уже направлялась к нему и раньше, чем оказалась рядом, с тревогой спросила:
— Вы чем-то подавлены? Вы выглядите несчастным.
Вопрос этот был столь простодушен и неловок, что Левис ответил лишь усталым пожатием плеч, не поднимая глаз:
— Напротив, я счастлив.
— Я спрашиваю серьезно.
— Дело в том… Если вы меня любите, мы должны вернуться в Париж, хотя бы на неделю. Я чувствую, что схожу с ума, не видя ни облачка. Вы меня понимаете?
Они вернулись. Была середина лета. Париж напоминал Грецию: возле церкви Мадлен толпились американцы, Елисейские Поля были пустынны, выжжены дотла, по ним, словно козы, бродили подъемные краны[26]. Не хватало воды. Итак, победа в споре осталась за Греком.
Левис и Ирэн жили на восточный манер, за плотно закрытыми ставнями. И все-таки это был не остров, и на пустынных улицах оставалось что-то от горячительной, заразительной приветливости предыдущих месяцев, а когда исчезли туристские автобусы, воздух опять наполнился драгоценными ароматами — резкими, фривольными, которые останутся в Париже навсегда, даже если французы покинут его.
Они ни с кем не встречались. Ирэн тяготилась людьми и не любила все эти разговоры. «В Париже, — объясняла она, — от вас всегда словно ждут сюрприза. А мне нечего предложить. Мне нужны только вы, Левис. Когда мы с вами вдвоем, мне хорошо. Я люблю народ, детей, животных; но здесь дети болезненные, с животными плохо обращаются, а рабочие превратились в жадных мещан».
По утрам они долго нежились в постели. У Левиса была еще забота — скаковые лошади. Не вставая, он звонил в департаменты Орн или Кальвадос, интересовался, как там у лошадей зубы, мышцы, как они подкованы. Дни были похожи один на другой. По вечерам они уезжали за город выпить шампанского на какой-нибудь игрушечной мельнице среди старинных буфетов; им накрывали, как иностранцам, добавляя в соус много вина и зажигая свечи.
— Мы тратим не считая, а ничего не зарабатываем, — говорила Ирэн. — Об этом пора подумать. Тут впору призвать на помощь журнал «Экономное хозяйство».
— Вот еще, — отвечал Левис, — плохо, когда нет денег, но куда хуже, если их надо считать…
Они не появлялись в свете. Женитьба Левиса была встречена оглушительной тишиной. Он отнесся к этому философски.
— Никто не благословлял наш союз. Нет надежды, что он доставит кому-нибудь удовольствие. Среди ваших и моих знакомых одни задеты, остальные равнодушны. Это естественная враждебность, которую всегда встречает счастливая чета, к ней надо приспособиться. Если в один прекрасный день нам захочется выйти в свет, придется продемонстрировать какие-нибудь неудачи — только в такой атмосфере друзья могут дышать.
Безделье — мать пороков, но порок — отец искусств. Они посещали музеи. Ирэн больше нравилось в Музее флота: там было много парусников. Она была далека от искусства и с легкостью могла, например, жить среди безобразных вещей. О европейской живописи она знала только то, что известно на Востоке, — Диас, Месонье, Детайль.
Левис, который изучил все Пелопоннесские войны перед поездкой в Грецию, хотел познакомить ее с историей Франции. Вскоре он обнаружил, что она знает наизусть годы жизни всех французских королей. Ее представления о Франции были немного старомодными и смешными, но достаточно точными и трогательными — такими их формируют в школах Страны восходящего солнца.
Готовить она любила только фаршированную тыкву и плов, обильно приправленный помидорами и коринфским виноградом; из вин предпочитала сладкие. Левис открывал перед ней святая святых французской жизни, где любовь и кухня неразделимы.
Они совсем не разлучались. Они еще не знали, что семь часов утра и семь часов вечера, когда закрыты двери душных комнат, — это мечи, которые рассекают любые нежные отношения.
Ирэн предавалась любви, как все женщины Востока, — сдержанно и просто. Огромная кровать Левиса вгоняла ее в краску. Она смятенно принимала его ласки, не проявляя никакой инициативы. Если Левис входил, когда Ирэн — как прежде греческие богини — принимала ванну, она в страхе подносила ладошку к губам.
— Вы не представляете, как вы меня напугали, — бормотала Ирэн, а когда он приближался, подставляла ему для поцелуя затылок.
Левис с удовольствием подтрунивал над ней.
— В любви не стоит давать волю всем тайным силам, которые дремлют в женщине, — возражала она. — Иначе потом с ними не справиться. Помните ученика волшебника в немецких сказках?
Поскольку крайности любовных игр Левису были хорошо знакомы, такая сдержанность его притягивала. Благодаря ей Ирэн была несравненна: так страстны были черты ее лица, так чарующи некоторые, почти дикие, движения. Но стоило прикоснуться к ней — вас встречала мудрость и прохлада мрамора.
Левис применил весь свой опыт, хитрость и даже коварство. Поначалу результаты были не слишком многообещающими. Ирэн скорее была удивлена, он заронил в нее неуверенность. Но с каждым разом он забирал все больше власти, чувствуя, что она уступает. Наконец, он признал, что она делает успехи, хотя, может быть, только из уважения к нему. Он постарался использовать это ее новое состояние ради своего удовольствия, не отдавая себе отчета в том, что может испортить ее и потерять.
26
Игра слов: chevre — и коза, и подъемный кран.