Работали мы по двенадцать-четырнадцать   часов,   строили   тайную пристань. Для кого? Об этом я узнал несколько дней назад. Хуан проболтался. Он говорил и оглядывался... Быстрей бы отсюда выбраться. Комацу что-то затеял. У меня предчувствие. Интересно, отдадут нам деньги, которые обещали заплатить за полтора года каторги? Если Хуан не наврал, то... может произойти всякое...

Комацу успокоил нас. Сказал, что деньги привезли на катере.

— Деньги, — сказал он, — выплатят   вам перед самым отъездом. Иначе вы их проиграете в карты. Денег много. Получите сполна. Вы теперь миллионеры. О'кэй! — закончил он свою речь.

И мы от радости завопили на всех языках, которые есть на земле.

Нас повзводно повели в столовую. Воспользовавшись толкотней у входа, я попытался проскочить на кухню. Я хотел увидеть Хуана.

Черт возьми! У кухни стояли охранники.

И все же мне повезло. Когда я уже хотел бежать обратно, я увидел Толстого Хуана в дверях. Он делал мне какие-то знаки и казался очень встревоженным. Таким я никогда еще его не видел.

Я бросился к Хуану, несмотря на то что даяк, словно взбесившийся, заорал на нас. Но не будет же он стрелять в Хуана!

Толстый успел сказать только: «Ничего не ешь! Ничего не ешь сегодня!»

В чем дело? Что с ним?

Охранник, конечно, ничего не слышал, но он точно озверел и бросился на меня со штыком. И вот тут-то я понял, что этот тип может выстрелить в меня или в Хуана. Я метнулся назад, чтобы смешаться с толпой.

В столовой стоял шум. Это было тоже непривычно, потому что полтора года каждый взвод обедал отдельно. Разговоры в столовой не разрешались. Мой взвод сидел в правом углу, рядом стоял стол, накрытый для гостей.

Вот это да! Я в жизни не видел столько вкусных вещей. Грибы с молодыми побегами бамбука, свинина со сладкой подливкой, утка, зажаренная в тесте; разная рыба — я даже не знал названия, груды фаршированных яиц, трепанги. Чего тут только не было! Стояли бутылки с лимонадом, с пивом и, я даже не поверил собственным глазам, с вином.

Меня увидели и закричали:

— Пройдоха, иди сюда! Где ты пропадал? Чего бледный?

— Наверно, уже выпил.

— Хуан угостил?

Откуда они только все знали? Ведь мы так старались скрыть нашу дружбу. Я на них не рассердился. Теперь это было не страшно — через несколько дней я буду на материке.

— Гляди, — сказал кто-то, — у него уши побелели. Чего разволновался?

— Да, — сказал я. — Они совсем озверели, эти даяки. Так бы и дал в морду.

— Хорошо бы, — сказал кто-то мечтательно,

— Наплюйте на них! — закричали остальные. — Где наши палочки для еды? Смотри, взводный!

Подошел командир нашего взвода, ему мигом освободили место. Мы его не любили, но черт с ним, последний раз обедали вместе.

В столовую вошел Комацу. Он шел стремительным шагом и почему-то смотрел поверх голов, точно не видел нас, точно нас не было. Я видел его глаза. В них было что-то стальное. И улыбался он только краями губ, точно надоело улыбаться.

Произносили тосты — каждый на своем языке. Говорили все. Никто никого не слушал. И не понимал. Тянулись руки, хватали закуски, кто-то просыпал рис, целую миску. Все набросились на еду. А я сидел и смотрел, и мне казалось, что я сплю и вижу сон. Бывает так... Ты бежишь во сне и точно плывешь по воздуху, и движения у тебя медленные...

Взводный налил стакан вина, вылез из-за стола и пошел, пошатываясь, к Комацу. Взводный что-то говорил, а Комацу как-то странно улыбался и поднимал в ответ стакан с лимонадом.

Почему Хуан сказал, чтоб я ничего не ел?

«Не ешь! Не ешь! Не ешь!»

Я хотел есть. Хотел? Нет! Даяк отбил у меня аппетит.

— Пройдоха! — кричал кто-то над ухом. — За твое здоровье, пей до дна.

Люди пили вино. Почему так страшно видеть, как люди едят и пьют разнузданной толпой? И вино красное как кровь. Сочится, точно ты отодрал от спины пиявку. Чавкали рты...

И пили, пили, пили...

«Не ешь! Не ешь! Не ешь!»

Почему-то вспомнилась мать. Она тоже однажды говорила:

— Не ешь! Не ешь! Придет брат... Он придет голодный. И очень усталый. Оставь ему еду.

Тут было всего много. Я никогда еще не видел сразу так много вкусных вещей.

Комацу не ел. И те, кто сидел с ним рядом, тоже ничего не ели. Они сидели, и им было скучно, точно они проводили кого-то на поезд и теперь не знали, куда им идти.

И музыка! Репродуктор орал во всю мощь. И не слышно было, кто что кричал.

Кого-то тошнило...

Кто-то хватал свинину и бросал на пол...

Кто-то плакал, опустив голову на стол...

Кто-то смеялся как сумасшедший...

Полтора года нас держали на привязи. И теперь мы сорвались с нее.

Мне почему-то стало стыдно. За нас. И еще за что-то, точно не мог сказать, за что. Я пошел к выходу. Я не мог смотреть на все это.

Меня выпустили. И я пошел к баракам. В нашем бараке горел свет.

— Толстый! — обрадовался я и побежал, но это оказался Мын-китаец. Он только что вернулся из лазарета, где его лечили от дизентерии.

— Пройдоха! — бросился он ко мне. — Чем угощали? — Он сглотнул слюну. — Как обидно! Праздничный обед, а мне ничего нельзя есть, кроме рисового отвара. Почему я такой несчастный!

И он ударил кулаком по стене.

— Ну расскажи, ну расскажи...

Я молча лег на нары и закрыл глаза. Это была жуткая ночь...»

6

Тетрадь

«...Я лежал с закрытыми глазами. Из нашего барака было слышно, как ревели репродукторы в столовой, доносился гул голосов, отчетливо слышались команды — это сменяли часовых, да Мын-китаец сидел рядом на нарах и о чем-то расспрашивал, жаловался...

Я почему-то вспомнил дом. Маму. Брата. И странно, только теперь я вдруг понял своего старшего брата. Как же я не мог понять его раньше! Он приходил домой со Старого рынка злым, усталым и голодным. И допоздна курил дешевые сигареты с марихуаной.

Я ненавидел запах его сигарет. Он был едким и липким, как глина за стеной Храма Неба после дождя.

Когда я утром приходил в школу, от меня несло запахом сигарет. Однажды учитель остановился около меня, понюхал воздух и сказал грустно:

— Человек рождается чистым, как утренняя роса. Потом роса мутнеет от пыли и высыхает.

Никто в классе не понял, что он сказал, а я чуть не разрыдался, — учитель заподозрил меня в том, что я курил марихуану.

Мой старший брат курил. И дело было не в том, что он беспрестанно курил отраву, не выпуская сигареты изо рта, я наконец понял, в чем дело, — он не нашел места в жизни. Он изумительно лепил из глины. И только ребятишки со всей улицы восхищались его мастерством — он лепил для них игрушки. Они сидели молча, с восторгом глядели на его руки, которые мяли глину и рождали из нее фигурки зверюшек.

Я лежал на нарах и вспоминал день за днем, проведенные на острове. Их было 360 плюс 180. Похожих друг на друга, как пампушки, которые давали на завтрак.

Вот наконец замолчали репродукторы. Заговорили джунгли. На тысячи голосов: чей-то последний крик, чей-то торжествующий крик победы. Истошно кричали лягушки. Стрекотали цикады. И все звуки вдруг заглушил истерический хохот:

— Ха-ха-ха...

От сумасшедшего хохота бегут мурашки по спине. А это всего-навсего кричат ночные птицы.

Ха-ха-ха...

И вот я слышу голоса людей. Что-то поют, что-то кричат. Смеются или дерутся?

Они вваливаются в барак. Они ведут кого-то под руки. Они падают, встают. Ссорятся. Кого-то разнимают. Они дерутся!

Ха-ха-ха...