Изменить стиль страницы

Я руку протянул прощаться, а Старков меня за рукав: «Стой! Режешь без ножа! На тебя ведь надежда была. В бой, может, завтра! А если плохо придется! Кто за собой людей поведет? Я один или вот начштаба! Кто впереди будет? — И не отпускает, придумывает, чего бы еще сказать. Потом потянул меня к себе силой. — Стой! Видишь, — говорит, — Свистуна моего?»

Оглянулся я, смотрю, шагах в десяти к плетню лошади привязаны. Одна ничего, а другая... Никогда еще таких не видел! Пожар, а не лошадь! Мордой к хозяину тянется, а сама будто вальс под луной танцует. Ногами перебирает и ушами прядает.

«Видишь? — говорит. — По всей Украине такого коня не сыщешь. Выручи — тебе подарю. От чистого сердца!»

Меня даже в жар бросило от такой красоты. Молодой еще был, глупый. А такого коня, и правда, ни у кого не видел. У командира имелся, да разве можно сравнить? Однако постоял минутку, быстро опомнился.

«Ну и ну!.. — думаю. — Да что же это он предлагает? Моих ребят на лошадь менять? Это мне, комиссару?!.»

Обозлился я тут, не понял движения его душевного, хотел всякого наговорить, а взглянул на Свистуна — и вся злость прошла. Залюбовался. Очень уж хорош! Нет, думаю, не отдаст он такого коня. Нельзя отдать!

— Да-а, а вот здесь, — дед постучал по груди согнутым пальцем, — ехидная мыслишка змеей ворочается: «Что, если проверить? Ребят ему, конечно, не дам. Жирно будет! И коня мне его не нужно, а посмотреть: может он такого красавца подарить или не может? И второе — за его обидное предложение отомстить, чтобы никогда больше взяток не предлагал».

Глупый я еще тогда был и злой вдобавок. Короче говоря, решил двух зайцев разом убить. Постоял, будто в раздумье, посмотрел, потом говорю: «Ладно, моя беда. Четверых передаю из Харьковского батальона. Молодые ребята, энергичные. Только коня сейчас отдаешь. Идет?» — И смотрю на него с интересом: что теперь делать будет? Он же в первый момент даже не поверил. Побледнел весь, замолчал, цигарку стал сворачивать. Потом через силу, видно, говорит: «Бери». А у самого, смотрю, руки мелкой дрожью трясутся, махорка под ноги рассыпается.

Мне бы на этом и прекратить. Ведь вижу, человек свое самое дорогое отдает. А я — нет!

«Ну, давай, — говорю, — коня».

Повернулся он, только бурка по сапогам хлопнула да шпоры серебром в ночи рассыпались. Пошел. Что он там делал, не знаю. Мне уж неловко было. Через несколько минут идет обратно с конем и уздечку не держит, под мордой она у того болтается. А конь голову ему на плечо положил, будто на ухо что-то нашептывает. Подошли.

«Бери», — говорит и отвернулся.

Взял я коня, держу уздечку и не знаю, что дальше делать. Слишком далеко игра зашла. А он, командир, значит, постоял, повернулся, поцеловал своего Свистуна в морду и быстро так к плетню отбежал. Я за ним. Только хотел сказать, что пошутил, вижу, он на луну смотрит, а лицо как из камня, застыло...

Дед встал и, крепко стиснув зубами трубку, заходил по комнате.

— Дальше что же, Михаил Иванович? — Костя уже давно не сводил глаз с рассказчика.

— А ничего. Очень уж на меня его лицо подействовало, морщинистое, дубленое, камнем застыло. Отдал я ему четырех комсомольцев из Харьковского. Сразу и уехали.

Дед прошелся по комнате.

— Утром меня командир полка чуть плеткой не избил, — добавил он с усмешкой. — Неделю не разговаривали.

— А Свистун?

— Что Свистун! Уехал Старков на своем Свистуне. После разведчики рассказывали: убили коня в бою. Очень, говорят, переживал, чуть ли не стреляться хотел. Только, видно, все же передумал, — озорно прищурился дед. — Здесь он служит теперь, в Ленинграде. Генерал. Из конницы ушел. На танки переквалифицировался.

И почти без остановки дед неожиданно сказал:

— Теперь давай вернемся к началу разговора: какое у тебя задание?

Застигнутый врасплох, Костя покраснел.

— Ох, и хитрый вы, Михаил Иванович, до невозможности!..

— Хитрый? — переспросил дед. — А я всегда был хитрый. Ты как думал? С вашим братом держи ухо востро! Сам комсомольцем был, знаю. Ну, да ты мне зубы не заговаривай, расскажи, чего с двадцатью комсомольцами сделать не можешь?

— Да что, поручили мне, как члену районного штаба, трамваями заниматься.

— То есть как это?

— А так: порядок в нашем районе в трамваях наводить, прыгунов задерживать, нахалов из молодежи — словом, наглядно культуре учить, ну и всякие подобные дела. Вот я с нашим начальником штаба и поругался: маловато мне показалось для такого дела двадцать комсомольцев.

Дед задумался.

— А в других районах тоже такие группы создают? — спросил он.

— Создают.

— Значит, что же выходит? В городе двадцать один район, по двадцать человек в каждом, итого четыреста двадцать человек. Теперь считай, что каждый комсомолец самое малое за троих несоюзных сработать должен — итого, выходит, тысяча двести шестьдесят человек. Сила. И чтоб такая армия с несколькими паршивцами не справилась? Ни за что не поверю. Только, конечно, наскоком ничего не получится. Постепенно, толково...

На следующий день после разговора со стариком Костя пришел в штаб.

— Ты был прав, Ракитин, — еще с порога объявил он. — А я не прав. Пристыдили меня дома. После расскажу, как пристыдили, а пока давай людей подберем, начнем работать.

Мне почему-то с самого начала нашего знакомства понравился Костя. Наверно, поэтому я не стал возвращаться к нашему вчерашнему спору и сразу указал на двух ребят, приглашенных в штаб.

— Вот тебе люди. Первые два. Чтобы было полегче, вызвался тебе помочь Павел Сергеев, учти, член районного штаба Сергеев. Это тебе уже как бы лишних десять человек, а это Митя Калмыков — начальник заводского микроштаба. Впрочем, чего я тебя знакомлю? Ты сам на днях его утверждал. Они тебе обеспечат каждый по девять человек. Видишь, сколько? Ну, приступайте, ребята, дело нужное. В других районах уже вчера начали рейды по трамваям. Людей больше нет: на другие задания нужны. А заданий, знаете, сколько? И в клубы, и в общежития, и в столовые, и в пивные, и на вокзал, и на рынок. Мы как подсчитали — глаза на лоб лезут! Не меньше двухсот человек в день работать должно. Ну, желаю удачи...

ОЧЕРЕДНОЕ ДЕЖУРСТВО КСЕНИИ ЛАСТОЧКИНОЙ

Ксения Ласточкина считалась хорошей палатной сестрой. Куда лучше своей родной сестренки Любы, тоже медсестры и тоже палатной, но только работавшей в другие дни. Пожалуй, лишь в этом и было все их различие. В остальном они были похожи друг на друга, как две куклы из одного серийного фабричного выпуска.

Никто не помнит, кому первому пришло в голову назвать их куклами. Но все сразу увидели, что более меткого названия при всем желании не придумать. Слишком большими были синие, «ненастоящего» цвета глаза с аккуратными, чересчур загнутыми вверх черными ресницами. Слишком резко выделялись на розоватой, фарфорового цвета коже лица маленькие припухлые губки сердечком. А одинаковые каштановые волосы, ненатурально уложенные «шестимесячной» прической, короткие — до колен — платьица и модные чулки «паутинка» только дополняли это сходство.

Сестры ходили на танцы. Вот тут-то во всю ширь и раскрывались их удивительные способности. Клуб был небольшой. Как и во всяком клубе, в нем работали всевозможные кружки и секции, где по вечерам молодежь, готовясь к очередной постановке, сама переживала «Оптимистическую трагедию», пела хором песни, плясала, где временами какой-нибудь Петя Сидоров, восхищая зрительный зал и нового руководителя драмкружка, бесподобно «давал» неувядаемый образ короля Лира. В клубе существовал и кинозал, в котором ежедневно демонстрировали кинокартины.

Но все это мало интересовало сестер Ласточкиных. Заслуживающим внимания они считали только танцпавильон. Этот «клуб на окраине», около которого, кстати, сестры и жили, находился в поселке строителей, в нескольких километрах за чертой города. (Еще покойный отец-строитель получил в поселке квартиру.) Конечно, он — этот поселок — давно уже не имел ничего общего с дореволюционной окраиной, славившейся непролазной грязью, жалкими домишками, тусклыми керосиновыми фонарями около кабаков и пьяной гармошкой по вечерам. Уютные, добротные домики весело поглядывали сквозь густые заросли придорожных аллей на поблескивающее гудроном шоссе.