Изменить стиль страницы

Он особенно зло стукнул ладонью по стулу.

— Пора повести решительную борьбу с пьянством и нецензурной бранью. Хватит. Досиделись.

Постепенно обстановка на совещании накалилась. Секретари, не стесняясь, выкладывали наболевшие вопросы. Предлагали обратиться в Управление торговли; чтобы запретили всяким ларькам и столовым торговать водкой на каждом углу. Предлагали провести рейды по тем общежитиям, где контроль комсомольских комитетов над молодежью слаб и нередко процветает хамство, предлагали многое другое. Я сидел и записывал. То и дело приходила в голову мысль: почаще нужно советоваться с народом, вон сколько работы поднавалили, только поворачивайся. А мы-то на днях сидели и выискивали новые объекты. Ай да ребята! Эти помогут!

Настроение после этого совещания у меня весь день было боевое, и потому, когда я вечером зашел в райком за Галочкой, совсем уже не чувствовал той робости, которая появилась при утреннем объяснении. Просто было хорошо от удачи и счастья. Мы очень легко встретились и, не сговариваясь, пошли гулять по улицам.

Уже перед домом Галя прочла мне стихи, которые сочинила утром.

— Нравятся? — спросила она, остановившись и поглядывая на меня с нетерпением.

— Нет, — откровенно признался я, — не нравятся.

— Знаешь, Валя, — сказала она, просияв, — мы, наверно, будем с тобой очень часто ссориться. Ой, как я рада!

Я так и остался стоять с вытаращенными от удивления глазами.

КАРЬЕРА ЛЮСИ ЧИЖЕНЮК

Когда при Прокопии Ивановиче Чиженюке произносили имя дочери, глаза его теплели, а губы под огромными пушистыми усами сами собой складывались в добрую, немного смущенную улыбку.

— Гарна дивчина, — говорил он густым басом, непременно доставая из нагрудного кармана полувоенной гимнастерки завернутую в целлофановую бумагу фотографию.

— Ось, дывытесь, — показывал он фотографию собеседнику, — дывытесь, яка дивчина, уся в покойницу мать. Скоро к себе заберу. Хватит мени, старому дурню, одному жить. Пора уже и внуков понянчить. Приедет — замуж выдам! Усей семьей заживем. Га?

Трудная жизнь выпала на долю Прокопия Ивановича. С ранних лет потеряв отца и мать, он батрачил у хозяина, потом беспризорничал, а в боевом восемнадцатом взяли его к себе веселые моряки-балтийцы. Роту их попутным военным ветром занесло на полыхающую огнем Украину. Были они все как на подбор, рослые, здоровые, мускулистые, с широкими плечами и открытыми, опаленными солнцем, жилистыми шеями. Умели здорово ругаться, а плясали так, что глазастые, длиннокосые девчата только ахали да забывали убирать свисавшие с пунцовых губ гирлянды семечковой шелухи.

Но не только ругаться да плясать умели матросы-балтийцы. Умели они зло драться за революцию, за власть Советов. Добирались до врагов пулеметными шквалами, лихими бросками в штыки, а если надо было — и длинными матросскими ножами с деревянными рукоятками.

Огненным морем колыхалась в те годы мать Украина. Словно волны в бурю, кипели народные массы, сквозняками носились по степям мелкие конные банды, тяжело перекатывались по земле приливы и отливы фронтов. Все это и впрямь напоминало матросам настоящее море в бурю, в шторм, и в редкие моменты передышек пели они свои северные матросские песни. Тогда-то и зародилась у недоверчивого, хмурого повозочного на тачанке Прокопия Чиженюка та мечта о прекрасном, которая осталась с ним на всю жизнь.

Но недолго пришлось Прокопию пробыть с моряками. Темной, душной, пахнувшей парным молоком да самогонкой ночью хутор, где остановились матросы, окружила банда гайдамаков. Сняли наших часовых, погуляли по хутору с саблями, побили, порубали всех. Последних четверых вели на расстрел под утро. Троих матросов и семнадцатилетнего Прокопия Чиженюка. Громадный, крепкий как дуб, веселый матрос Шаров страдальчески морщил опухшее лицо. Улучив момент, мигнул Прокопию подбитым глазом: «Как крикну — беги».

Шагов через десять метнулся Шаров, неожиданно легко прыгнул в сторону, ногой ударил в живот конвоира.

Прокопий бежал. В него и не стреляли. Двенадцать конвоиров да есаул с трудом добили бешено дравшихся раненых балтийцев.

Пробравшись к своим, Прокопий опять вступил в Красную Армию. Отслужил, демобилизовался. Через несколько лет он женился. В 1932 году во время родов жена скончалась. Осталось маленькое, сердитое, кричащее существо. Пришлось отвезти дочку к родителям жены, в семью московского адвоката Буловского. Приняли они девочку с одним условием.

— Я настоятельно требую, чтобы вы никогда не вмешивались в воспитание этого ребенка, — сказал надменный, вылощенный адвокат.

Хотел Прокопий Иванович сказать адвокату «несколько убедительных слов», да посмотрел, как, мирно причмокивая, крошечная дочка сосет грудь приглашенной тут же кормилицы, и промолчал. Только сердце ослабло, захлебнулось неведомым доселе чувством жалости к себе.

Правда, с годами спесивая адвокатская семья порастеряла свои замашки и даже с уважением принимала Прокопия Ивановича в редкие его наезды в Москву. Но внучку старались держать в стороне от отца. Да и сам он чувствовал себя с дочкой неловко. Мешали могучие ручищи, умевшие удержать на месте норовистого бычка-трехлетка, мешал не умещавшийся в московской комнате бас, мешало все крепко сбитое тело, привыкшее к простору и широким, размашистым движениям. Все это казалось ему страшно грубым, резким рядом с хрупкой, бледненькой девочкой.

— Бабушка, — спрашивала она, смотря осуждающими глазами на чужого дядю, которого все зачем-то называли ее отцом, — почему он локти на стол кладет? Так нельзя делать, правда?

Прокопий Иванович мучительно багровел и, вместо того чтобы сказать в ответ ребенку что-нибудь шутливое, спокойное, только жалко улыбался.

По натуре человек действия, он сумел ту далекую, еще неясную тогда детскую мечту о прекрасном, зародившуюся в боях и суровой мужской дружбе, воплотить в суровых битвах за построение власти народа. Но это было общее, а хотелось еще совсем личного, своего, без чего общее кажется неполным. Этим своим и была дочка. Но причудлива человеческая непоследовательность: умея дерзко вмешиваться в любое дело любого масштаба, большевик Чиженюк постепенно стал привыкать к мысли, что его дочку сумеют лучше вырастить и воспитать чуждые ему люди.

А тем временем Люся росла и со свойственной ребенку восприимчивостью впитывала в себя то, чему ее учили бабушка и дедушка.

Основное, вокруг чего вертелись все разговоры в семье Буловского, была карьера. Сначала это слово представлялось Люсе чем-то расплывчатым, но радужным и заманчивым. Затем стало превращаться в нечто более ощутимое: Семена Альфредовича пригласили в дом потому, что он делает карьеру и может пригодиться дедушке... Сын Петра Григорьевича учится в Институте международных отношений, ему предстоит большая карьера...

Очень скоро Люся усвоила и еще одну истину: бывает карьера, которая требует большего или меньшего напряжения сил, знаний, труда, изворотливости, а бывает и так, что человек «делает карьеру» благодаря только «внешним данным». Яркий пример этого — судьба самой бабушки: «простая» швея-белошвейка, она вышла замуж за дедушку, в ту пору блестящего молодого адвоката «с будущим», только потому, что он пленился ее привлекательным личиком и изящной фигуркой.

— А со временем я стала вполне светской дамой, — вспоминала бабушка, заканчивая рассказ о своей «карьере», — была принята в обществе, да, да.

Насчет своих «внешних данных» Люся не беспокоилась. Все знакомые в один голос твердили, что такой фигурки и таких длинных, красивых ресниц не сыщешь во всей Москве. Оставалось только найти подходящего жениха. И он не замедлил явиться.

Это был элегантный молодой человек в модном спортивном костюме со сборочками на талии. Отец Вени — так звали поклонника Люсиных совершенств — занимал, по словам бабушки, высокий пост начальника главка в каком-то министерстве.

Веня дарил Люсе духи, говорил, что руки у нее пахнут ландышем, рассказывал о папашиных апартаментах из семи комнат с передней и ванной и, наконец, очень быстро сделал предложение. Стали спешно готовиться к свадьбе.