Изменить стиль страницы

Ни немецкие, ни итальянские спектакли полностью Федора не удовлетворяли. Немецкие — в силу их грубоватой упрощенности, при явном стремлении подделываться под французскую манеру, что при отсутствии свойств, присущих французам, немцам не давалось. С удовольствием можно было смотреть игру только двух актеров — трагика Гильфердинга и комика Сколярия. Итальянский язык Федор немного понимал, но в смысл произносимого не старался вникать, полагая текст в опере вещью второстепенной, и все свое внимание устремлял на музыкально-пластическую и обстановочную стороны дела.

Где-то в глубине сознания шевелилась мысль, что все это изучение поведения чужих актеров едва ли не бесполезно; что приемы русских актеров должны вытекать из природы родного языка и обихода русской жизни; что они этими двумя условиями определяются и направляются; что важна пока лишь самая структура внешних, показных форм театрального действия; что то внутреннее, что составляет его душу, родится не раньше, чем родится самая возможность действия. Да, нужен был свой, русский театр, понятный и желанный для всех без исключения, а не только для знати, искушенной в иностранных тонкостях. Ни немецкий, ни французский театр в том виде, как он, Федор Волков, его наблюдал, народного сознания не всколыхнет, интереса к себе в среде широкого зрителя не пробудит.

А русского театра без участия широких масс русских смотрителей Федор Волков себе не представлял. Да и к чему он? Те, кто интересуется подобным театром, могут пойти к немцам или французам.

Мечта о создании своего, российского, отечественного театра, создания заново, с азов, применительно к духу и пониманию рядового русского смотрителя, не покидала Федора вот уже два года.

Федор упорно, с величайшими затруднениями, выискивал материалы, годные для возведения российского театрального здания. Приобрел две первые напечатанные русские трагедии, собственноручно переписал с рукописей две другие, не бывшие еще в печати. Выискивал всякие опыты по драматической части, умоляя авторов дать их списать. Пробовал сам переводить разные интермедии с немецкого и даже итальянского. Пытался сочинять сам российские комедии «из головы».

Все, что удалось собрать или сделать в этом направлении, не открывало пока особо широких горизонтов. Но Федор жадно надеялся увидеть со временем и расцвет отечественной словесности, и свой успевающий, родной, российский театр.

Основными чертами характера Федора Волкова были упорство и настойчивость. Он готов был пожертвовать всем ради осуществления овладевшей им идеи. Сейчас он был полон молодой и неукротимой энергии.

Умывшись и принарядившись, Федор почувствовал себя бодрым, свежим, отдохнувшим. Статный и гибкий, с волнистыми русыми волосами, с небольшой окладистой бородкой, отпущенной им в последнее время, в легкой поддевке хорошего тонкого сукна, он выглядел типичным русским добрым молодцем.

В красиво поставленных, смелых, всегда ласково улыбающихся карих глазах светились ум, воля и настойчивость.

В нем было много прирожденного обаяния, вытекающего из счастливой гармоничности натуры. Все, что бы он ни делал, казалось простым, естественным и уместным.

— Я пошел, мамаша! — весело крикнул он матери, возившейся в соседней комнате.

— Как — пошел? А поснедать с дороги?

— Время терпит, я не голоден. Потом, со всеми вместе.

— Не порядок, сынок… Стол собран…

— Ничего, мамаша, подождет. К обеду пригодится. И вышел.

Хорегия отца Иринарха

Около большого кирпичного дома соборной академии было сверх обычного оживленно. Виновато переминались монахи в клобуках; на постных лицах мелькало такое выражение, как будто они и готовы были оскоромиться и в то же время боялись греха. Кашляли в ладошку, вздыхали, возводя очи горе,[4] покачивали клобукастыми главами. Кое-кто из белого духовенства подмигивал монахам, кивал на входную дверь, как будто приглашая войти в соблазнительное и непотребное место. Стремительно пробегали семинаристы, возбужденные и сияющие; перешептывались какие-то бабы в платочках; галдящая орава ребятишек шныряла под ногами, лезла на фундамент, пыталась заглянуть в верхние окна, ломилась в дверь, которую кто-то неприступно охранял изнутри.

Вот из двери на мгновение выглянуло что-то рыжее и страшное. Ребята загалдели, турманами посыпались вниз. Монахи попятились.

Подошедший Федор поздоровался со всеми:

— Доброго здоровья, святые отцы.

— Доброго здоровья, купец. С прибытием, — отозвались духовные.

— Что у вас тут творится?

— Катавасия! — махнул рукой, сокрушенно вздохнув, дьякон от Всех святых, первый дебошир в городе.

— Чай, допустят поглазеть? — спросил Федор, оглядывая толпу и как бы выискивая того, от кого это зависит.

— Надоть быть. С отцом Иринархом покалякай. Он здесь всему Вавилону голова, — насмешливо сказал дьякон и громогласно, как в трубу, высморкался в клетчатый платок.

— Содом и Гоморра! — вздохнул сухонький монашек с узенькими, мышиными глазками.

Федор вошел в главное крыльцо, преодолев чье-то сопротивление изнутри.

Здесь картина становилась уже совсем сказочной. Под лестницей, у печки, два ангела с кудельными волосами, с огромными голубыми крыльями, хоронясь, нюхали табак. Один из них, полуотвернувшись и заворотив ангельские ризы, прятал в исподники табакерку.

По лестнице сновали не то озабоченные, не то испуганные клобуки, рясы, подрясники.

На верхней площадке два рыжих чорта, в замысловатых «кустюмах» из просмоленной и покрашенной пакли, с вымазанными углем рожами, с яркозелеными козлиными рожками, запотелые от жары, усердно обмахивались хвостами.

Завидев Федора, один из чертей радостно бросился навстречу:

— Хозяин прибымши!

— Никак ты, Чулков?

— Собственной персоной, Федор Григорьич. По-праздничному ноне принарядившись. И при шпорах, — он показал огромные, неуклюжие копыта.

— А другой кто?

— Это Семка Куклин. А ну, покажись, Сема, хозяину-то. Не стыдись, не красная девица, а все-навсе рыжий чорт.

Федор от души хохотал, дергая своих работников за шерсть и хвосты.

— Кто вас так преобразил?

— А все Яков Данилыч Шумской.

— Комедия!.. Брательники здесь?

— Все здесь. Гринька и Гаврюнька в ангельском чине, а Иван Григорьич серным смрадом заведует.

— Каким серным смрадом?

— А там увидишь.

В просторном актовом зале стоял дым коромыслом, толкался народ, гуторил потихоньку. В дальнем конце, на помосте, что-то строили и водружали. Стучали молотки, визжала пила. Рыжий богомаз Иван Иконников, весь перемазанный краской, стоял на стремянке посредине помоста и что-то малевал большой кистью. Неумело и фальшиво сипел орган. Два семинариста в уголке, оба красные, как вареные раки, с натугой дули в какие-то длиннущие хрипучие трубы, — очевидно, в виде пробы. Кудлатый архимандрит о. Иринарх метался туда и сюда, придерживай на груди большой наперсный крест, отлетавший в стороны при каждом резком движении.

Седенький монашек в клобуке упражнялся на старом хриплом органе. Орган накачивался двумя мехами. Ими заведывал дед Вани Нарыкова, веселый заштатный дьякон о. Дмитрий. Он фальцетом кричал своему помощнику, молодому парню в подряснике:

— Не тако, не тако, паря! Не враз, а вперемежку. Я дыхну — ты дыхни, я дыхну — ты дыхни… Аки кузнецы в кузне.

Несмотря на усердие дьякона, седенькому монашку очень редко удавалось извлекать благопристойные звуки из этой диковины.

Однако дьякон Дмитрий был вполне доволен музыкой и все время умилялся:

— Благолепие, отец Нил!.. Ангельские гласы!

Федор, улучив минутку перерыва, подошел к архимандриту:

— Бог на помощь, отец Иринарх.

— А! Во! — обрадовался семинарский хорег. — Здорово, новоприбывший. Добро пожаловать. Ты для нас — аки голубь для ковчега Ноева. Не видал ли ты, душа Федор Григорьевич, како облаки в Питере ходют?

вернуться

4

Ввысь (старославянск.).