За сим последовала честная и добросовестная выплата лекарю гонорария за совет. Петрушка «слазил в сундучок и добыл оттуда добрый дрючок». Расплата длилась очень долго. Петрушка припоминал каждую специю и усердно отсчитывал лекарю по загривку.
Публика была в восторге, просила прибавить, напоминала, за что Петр Иваныч позабыл заплатить.
После лекаря явился подъячий-взяточник, потом винный откупщик, наконец хожалый, чтобы забрать буяна в сибирку.
Все они получили свое, не исключая и хожалого. Под конец Петрушка спел песню о том, «как на свете надо жить, чтобы брюхо отростить».
Смотрители не желали отпускать своего Петра Иваныча, требовали повторений. Предлагали деньги, упрашивали. Вылез из-за прикрытия Шумский, со вздохом объявил:
— Петр Иваныч занемог, лежит без задних ног, ждет помощи от бога и подкрепляется винцом немного.
Далее было объявлено о прибытии «столичного стихотворца», который прочтет «очень грустный стих из своей головы». Смотрители насторожились.
Вальяжно вышел разодетый по-модному Алеша Попов, — в ярком кафтане, в белом пудреном парике, в шляпе с позументом. Раскланиваясь с публикой, стащил вместе со шляпой и парик. Потом снова нахлобучил парик на голову.
— Да это Ленька Попов! — закричали ребятишки.
Алеша отыскал глазами Машеньку Ананьину, ту самую бойкую девицу, которой надоело ждать начала. Уставился на нее в упор и начал читать сочиненные им стихи.
Откуда-то сбоку послышалось рокотание гуслей. Это Федор Волков наскоро подобрал музыку для алешина сочинения.
Слушали внимательно. Привставали с мест, чтобы рассмотреть, к кому это он так упорно обращается.
— Утопнешь! — кричали мальчишки.
Не смутившаяся нимало Машенька, не переставая лущить семячки, громко сказала:
— Эка беда! Одним кутейником меньше будет.
Публика захохотала. Алеша ушел за сарай, совсем обескураженный.
Дальше играли на гуслях, сначала Федор и Гриша Волковы вдвоем, потом один Федор.
Играл он хорошо и долго — смотрители не отпускали.
Под конец спел песню, сочиненную им самим, сам играя на гуслях. Песня была грустная и начиналась словами:
Голос у Федора был сочный и гибкий, глубоко западающий в душу. И гусляром он был отличным, умелым и музыкальным: гусли под его быстрыми пальцами только что не разговаривали. В отношении к нему у смотрителей проглядывало какое-то особое почтение, без того панибратства, с каким они относились к его веселым товарищам.
Солнышко уже было низко, вот-вот сядет. В сарае становилось темновато.
Вышел Ермил Канатчиков, поблагодарил почтенных смотрителей за посещение скромной «забавы», просил пожаловать в будущее воскресенье.
— На нонешний день будя! — закончил он.
— Маловато! — торговались смотрители.
— Хорошенького помаленьку, — скромно заявил Ермил. — Да и темновато становится.
— Нам не кружево плесть, и в темноте услышим, — уговаривали смотрители.
В это время у ворот с улицы послышалась громкая брань. Кто-то грозил оттузить кого-то палкой. Все повернулись к воротам.
Оттуда, расталкивая народ и ругаясь во весь голос, пробирался человек в диковинном «заморском» наряде, — в каких-то разноцветных широких плащах, одетых один поверх другого, в огромном парике из сивого конского волоса и с чудовищно большими «гляделками» на носу. За ним, мелко семеня ножками, шла хорошенькая девушка, тоже одетая по-заграничному, в коротенькой юбочке. Шествие замыкал понурый человечек в широченном белом балахоне с красными пуговицами величиной в кулак, в остроконечном колпаке, но в лаптях с онучами. Лицо сплошь вымазано мукой. «Девушка» подозрительно легко вскочила на помост, мужчины с шутовскими ужимками полезли за ней.
Начиналась «интерлюдия» на заморский манер.
— Куда ты завел нас с дочкой, обжора, плут, ленивец? — кричал старик, пытаясь достать набеленного человека палкой. — В какое царство-государство? В какие дебри-пустыни?
— Какие ж дебри-пустыни, Панталон Иваныч? Глянь-ка, скоко народу сидит, — указал Арлекин в лаптях.
Следовало разглядывание публики, догадки, что за люди такие есть.
— Може людоеды? — спрашивал Панталон.
— Може и гужееды, — соглашался Арлекин.
— Може чухонцы?
— Може и пошехонцы, — по-своему перевирал тот.
— А може они нас скушают? — трусил старик.
— Може и скушают, а покеда смирно слушают.
— Уговори их, мой добрый, верный слуга, Арлекинушка.
— Да они нашинского разговору не понимают.
— Как же нам быть? Как отседа уйтить?
— Чтобы уйтить от таски, потребно затеять пляски, — советовал слуга.
— Так зачинай скореича, Арлекинушка!
— Да я их разозлю токо своими лаптями. Пусть спляшет ваша дочка Кулембинушка. У ней ножки потонче и каблучки позвонче.
К этому все и сводилось. Слова придумывались тут же, со множеством местных шуток и прибауток. Болтали очень долго, перебирали всех по косточкам. В конце концов начались пляски под хор балалаек, появившихся со всех сторон.
«Кулембина» — Гриша Волков — прошлась русскую. У Арлекина — Чулкова танцовали одни лапти. Панталон — Иконников изобразил «минавету»[15] на заморскую стать, передразнивая барские танцы. Арлекин сплясал трепака. Под конец все трое, включая и «Кулембину», лихо, с подвизгиваниями, пошли вприсядку.
Смотрители хлопали в такт, присвистывали, прикрикивали, подбодряли плясунов, сами семенили ногами. Сестры-кружевницы Ананьины, Ольга с Марьей, не выдержали, полезли на подмостки. Попросили сыграть русскую. Прошлись пазами вдвоем. Потом Машенька плясала в паре с Гришей Волковым. Ольга искала кого-то глазами. Увидев Шумского, мигнула ему.
— Иди, напоследок!..
Шумский не заставил себя упрашивать. Когда первая пара утомилась, Шумский с Ольгой пошли показывать, как надо плясать со всякими кренделями и выкрутасами.
— Вот они куплементы-то заморские, видали? — выкрикивал Шумский, выделывая самые невероятные коленца. — Сам дошел, без папаши, без мамаши! Это тот самый минавет, на коем я подметки проел! Эх, ма!.. «Ходи девка, веселе, будешь первой на селе…»
В «зале» только и было слышно: «Ух! Ух! Ух! Ух!»
— Наддай, дядя Яша!..
Дядя Яша наддавал, не жалея сапог, подзадаривал Ольгу:
— Шевели, шевели веселей лапоточками!.. «Любит Маша дядю Яшу, дядя Яша любит кашу». Отдирай лычки, примерзли!
Плясали доупаду, пока не выбились из сил. Смотрители давно уже повскакали с мест, толпой сгрудились у подмостков, плясали сами. Музыка оборвалась.
— Шабашка! — крикнул Ермил Канатчиков. — Окончательный конец. Мостки переломали!
15
Менуэт.