Изменить стиль страницы

По наружной лестнице поднялся вернувшийся Федот Федотыч и, бодро крякая с мороза, потирая остывшие руки, стал раздеваться в прихожке.

— Так, — появился он на пороге и опять крякнул, загребом, носки пимов внутрь, подошел к Аркадию: — Здравствуй. С рождеством Христовым. Сказали девки, что пришел ты. Так. Что же у порожнего-то стола? Добрые люди уж разговелись. Ванюшка Волк Титушков армячишко поволок небось под заклад, торопится — не опоздать бы, ха-ха.

— Он мне сказывал, Ванюшка, что Титушко домой обещался.

Федот Федотыч подошел к стенным часам с золочеными цифрами и стал поднимать медные начищенные гири:

— Титушко, бедняга, трубить будет от звонка до звонка. Так вот. Это из царских тюрем бегали, а ноне строго. Во всем намечается порядок.

— Вот должок принес вам, Федот Федотыч, — Аркадий положил на кромку стола газетный сверток. — И большое наше спасибо.

Аркадий даже встал и чуточку поклонился. Федот Федотыч, не говоря ни слова, взял деньги и вышел в прихожую. Скоро вернулся, пустую газету отдал Аркадию.

— Что ж, похвально — себя забудь, а долг помни. Ну где они? Девки!

В горницу с подносом поднялась Дуняша, и только сейчас Аркадий заметил, что у ней утянута поясница. «Боже мой, да давно ли, давно ли я нянчил ее: ножки как лучинки, а брюхо, вздутое до посинения кожи — усьян. Мать скалкой катала это брюхо».

Дуняша перехватила взгляд брата и поняла его мысли, как умела понимать их с детских лет, вся вспыхнула, но не сдержала улыбки, — она жила уже материнством и была переполнена его грядущим счастьем.

Подняли по рюмочке рябиновки-своедельщины долгой выстойки. Когда Харитон принес снизу самовар, к столу пришли и Любава с Дуняшей. Дуняша налила было и себе чашку, да, бегая на кухню вниз то за одним, то за другим, так и не притронулась к ней. Однако все делала с душевной охотой, радуясь, что брат пришел в гости и знает теперь ее заветную новость.

На сладкую наливку Федот Федотыч опрокинул пять чашек крепкого чая, так и не утолив жажды, но разгорелся — от щек хоть прикуривай. Положив на донышко перевернутой чашки обкусанный и мокрый кусочек сахару, хотел встать и перекреститься на иконы, но сделалось лень, потому что чувствовал себя бодрым, здоровым и было не до бога, о чем ясно подумал и не осудил себя.

— Слухом пользовался, Аркадий, дом-де рубить собрался?

— Надо бы, Федот Федотыч, да, на правду сказать, побаиваюсь, вздыму ли.

— Что ж не вздымешь. Берись. Ты ухватистый. А коль в одиночку опасно, так ведь и жениться впору, — Федот Федотыч весело положил свои руки на стол, поиграл жесткими пальцами. — С женитьбой, сужу, замешкался. Хотя и это от тебя не ушло. Нет, не ушло. Однако хозяйством обзавелся — так и помощницу подавай. Ведь без бабы не проживешь, как без поганого ведра.

«Цыганка вон брякнула, что нет у меня жены и никогда не будет, — вспомнил Аркадий и мысленно возразил хозяину: — Ежели она только ведро, так на кой черт такую».

— Невест ноне — только свистни, — Федот Федотыч захохотал и поглядел на Любаву, и все остальные тоже почему-то стали глядеть на нее. «Будто Любаву в жены-то ему высунул», — спохватился старик и почувствовал себя неловко перед дочерью.

Аркадий никогда раньше не думал о Любаве, потому что были они разного поля ягоды, и вдруг разглядел ее, сумрачную, с плотно подобранными губами.

«Вот и встала бы да сказала сама за себя, — почти равнодушно пожалел он Любаву, — сказала бы громко, с улыбкой: «Если вы, тятенька, насчет меня озаботились, так вовсе понапрасну: мой жених сам за мной приедет». В достатке живет, а какая-то незрячая».

А Федот Федотыч уж забыл о дочери, потому что в праздник хотелось ему сладких слов о толковом хозяйствовании. Он неловко раскалывал на своих зубах орехи и, впадая в зависть, рассказывал о том, как крепко и прибыльно держат землю братаны Окладниковы. Аркадий слушал Федота Федотыча, но думал о Любаве, которая бережно мыла посуду и укладывала с краю стола обтекать. Руки ее в постоянном и задумчивом движении, а сама, чувствовалось, еще глубже ушла в себя, раз и навсегда с безотчетной доверчивостью отдав себя в отцовские руки. «Без растопки родилась, — отмечал Аркадий. — Эта не даст мужу радости, и бить ее будет мужик, не зная за что». Потом мысли его перекинулись на тетку Елизавету Карповну, и думалось о ней хорошо с определенной ясностью: «Родится же вот человек такой на белый свет — все-то видит, все-то знает и собою удивить может, обрадовать, и прикипишь к нему и будешь ходить за ним, будто вытаял ты из-под снега, будто этого только и ждал».

Жизнь наперед угадывалась работящая, заманчивая, без злобы и обмана. Этим жил и ради этого станет работать Аркадий Оглоблин. Об этом же думал и говорил Кадушкин, заразившись удачами Окладниковых. И от пришедшей всеобщей надежды, которую ощущал в груди Аркадий, ему вдруг стало совсем тесно в рамках прежней своей жизни. Он праздно томился новыми порывами, не связанными с делами. «Как праздник, так и не знаю, куда себя деть, — думал Аркадий. — А не взять ли завтра наливки вот такой — да на Выселки? Опять эта Гапка с мокрым ртом, поцелуями, того и гляди, проглотит, а где же задачки для ума, для интереса? «Глядите, в Юрту Гуляй — непременно чтобы, — ласково позвал нездешний смех: — И как он там, друг ваш, Осман или Усман?..» Вспомнив Османа, Аркадий вспомнил свое обещание угостить Елизавету Карповну поездкой в Юрту Гуляй, икрой и решил завтра съездить к Осману, чтобы друг позаботился о нужных запасах.

— …таким-то манером вышел девятый день, или девятины, сказать. Срок, говорится, вышел, а уплаты нету. Ладно, думаю, — рассказывал веселый Федот Федотыч и все настойчивее постукивал костяшками пальцев по столу почти перед самым носом Аркадия, давно заметив, что тот плохо слушает его: — Дак ты, гостенек хороший, об чем все думаешь?

Но Аркадий не успел ответить: внизу захлопали двери, поднялся шум, топот.

— Тятенька, Арканя, — крикнула с лестницы Дуняша, — славильщики прибежали.

— Благость, привел господь, — Федот Федотыч поднялся, обнес себя степенным крестом и пошел к лестнице: — Реденько теперь бегают, и то сама мелюзга.

Следом за хозяином вниз спустились остальные.

Внизу за столом с уголка, вроде утесненно сидела Машка, Титушкова жена, и с большой сковороды навертывала на вилку блин. На плечи у ней накинут платок, и это совсем говорило о том, что она здесь в гостях. Аркадий сел рядом с нею на скамейку и стал разглядывать славильщиков, мальчишек и девчонок, вдетых разношерстно в большие пимы и шапки, материнские кофты и шали, концы которых были затянуты в узел на спине. Они долго уталкивались у дверей, перешептывались, шаркали рукавами по натертым шмыгающим носам. Потом старший из них в маломерной шубейке, с завернувшимися понизу полами, толкнул локтем соседа справа, потом слева и промолвил строго:

— Что вы как!

Мальчишки сгребли с головы шапки, перестали топтаться и, выпятив грудь и остановив глаза, замерли.

— Рождество, Христее-е… — распевно начал старший; стоявший справа от него, белоголовый и глазастый, звонко и чистосердечно подхватил, не слушая запевалу:

— Рождество, Христе, боже наш, восияй миру свет разума.

— Небо звездами, служащими… — разноголосо и усердно выпевали ребятишки, плохо зная и не понимая смысл молитвы.

— Тебя видим, солнце правды, — звенел белоголовый, и остальные, даже старший с опозданием повторяли за ним, не слушая и перебивая друг друга, но с прежним старанием и верой в знамение молитвы.

До конца было далеко, а у ребятишек совсем зашлось дыхание, им не хватало воздуха, они стали торопиться, чтоб как-то успеть на последнем выдохе досказать заключительные стихи:

— Тебя видим, солнце правды с высоты востока…

— Господи, слава тебе! С праздником, хозяин и хозяюшка! — одолели наконец ребята молитву и стали кланяться тоже торопливо и неглубоко, потому что все еще боялись сделать передышку и замешкаться друг перед другом. Им казалось, что они хорошо славили, пение их понравилось хозяевам, запереступали, начали опять ширкать носом, помогая себе рукавом обношенных одежонок. Глазенки засияли откровенным ожиданием.