Изменить стиль страницы

— По обхождениям это не из советской платформы, который. А в рассуждениях путает. Надо о нем в сельсовет. Откуда он такой?

Егор достал с пустой божницы железную коробку с самосадом и, пересыпая табак из ладони в ладонь, выдул из него пыль, свертел цигарку. Потом выкатил из печи уголь, прикурил и сладко облизал губы, довольный своей догадкой:

— Нет, у Егора глаз наметан. Пойду.

И пошел.

Председатель сельского Совета Яков Умнов сидел в своем кабинете на деревянном диване и пришивал пуговицу к кожаной куртке. Нитка у него то и дело рвалась, исколотые пальцы были в крови. Рядом стояла Валентина Строкова, секретарша, завивала на пальчик кудерьку на виске и, двигая сурьмленными бровями, смеялась над рукодельем Умнова. А тот выговаривал ей:

— Набелилась-то, набелилась, белей снежной бабы. Вон читай газетку за вторник — там как раз удар по невежеству твоей темноты. Прочти, не ленись.

— Нешто я ленюсь, Яков Назарыч. Умной не сделаться бы от газеток. А умные бабы — несчастные.

Валентина мелким, спутанным шагом — на ней была узкая в подоле юбка — подошла к столу председателя и, не беря газету в руки, стала рассматривать ее.

— Это, что ли, Яков Назарыч? «Книга должна вытеснить пудру и духи с кооперативных полок». Опоздали с пудрой-то: ее уж век нету.

Вошел Егор Бедулев в своей тонкой телячьей шапке и ввалился прямо на председательское место, газету из-под глаз Валентины загреб себе.

— Что это за мода, Яков Назарыч, — обиделась Валентина, — каждый приходит и лезет за ваш стол.

— Примериваются, — усмехнулся Умнов и подергал пришитую пуговицу. Иголку с хвостиком нитки воткнул в занавеску.

— Для посетителей диванчик поставлен, что это за стол-то, — пеняла Валентина Бедулеву.

— Набелилась, как мельничная мышь, — уколол Егор. — Дыхну и всю красоту сдуну. Которая. Вот у меня Фроська была…

— Слышали.

— Ты выдь-ка, мы с председателем в разговор начнем вдаваться.

Умнов надел свою кожанку, обхлопал себя, кончиками пальцев поворошил и пригладил усики.

— И то правда, Егор Иванович, зачем садиться не на свое место. И Валентину не выпроваживай — ей все надо знать. Кто она есть, ты думал? Секретарь. Секретных дел ответственный. Что надул брылы-то?

Егор пересел на диванчик, как чужой здесь, обидчиво снял шапку — со скул его под дымные завитки бороды подтек злой румянец.

— Вот я и говорю, на речке, на бурливом месте которое, крупная галька всегда наверху, — сказал и замешкался, но Умнов уже уловил его намек, потребовал:

— Договаривай.

— Да и так сказано. Сельсоветчики мы, а и у нас разделение — для кого амвон, а для кого голая паперть.

— Ты, Егор, вдругорядь заводишь этот разговор, — уличила Валентина Бедулева и, забыв кудерьку, приготовилась к атаке.

— А что ж на самом деле, не туда сел да не то сказал.

— Тебе на мое место, что ли, охота? Так организуй перевыборы и садись. Место мое непокупное. Это в театре покупные места, а мое непокупное.

Егор, преувеличивая значимость того, с чем пришел, повел себя норовисто, испортил разговор и даже повернул его не в ту сторону. Стушевался, осел.

— Мне это место за деньги ни к чему вовсе. Труды мои летошние пропадом пропадут, по твоему приказу, Яков Назарыч. Ты приказал учесть весь новый хлеб, и я учел. В скирдах прятался, под амбарами, в щелку тайком да всяко заглядывал. У Кадушкина на току, всем известно, чуть не изувечили, у Ржановых в омете того лучше, сам кривоглазый Мишка едва вилами не проткнул. Хлеба у всех греби — не выгребешь, а около него уж ошиваются мелкие чужие элементы. Ходит по избам такой, в барашковой шапке, о хлебе разговор заводит.

— С бритыми височками? — подхватила Валентина.

— С бритыми. Как ирбитский кучер, и шею выскреб. Ну.

— Он и есть. Перекупщик Жарков. Яков Назарыч, да ведь они опять на сторону выкачают все зерно. Опять оборышами останемся.

— Эти — выкачают, — согласился Умнов и языком лизнул подрез усов. — Хмы.

— Вдарить по ним наотмашку, — вспыхнул Егор.

— Что это значит? Говорил бы пояснее.

Егор поднялся, охищнел зубами, проношенной шапкой шлепнул по ладони, будто выстрелил.

— Перво-наперво, энтого, бретый который, сейчас же заарестовать. А вечером собрать сход и кажинному назвать пуды намолотов: у тебя столько, у тебя столько, а у тебя эстолько. И наказать строго-настрого, чтобы берегли хлеб, как матерь девку перед выданьем.

— А потом?

— Потом открыть хлебный фронт и красный обоз государству в Ирбит. И бедноте отсыпать на прожиток. Товарищ Мошкин, проезжал который, самолично мне говорил, что есть такое распоряжение.

— И я бы так же сделал, да округ молчит. Будто воды в рот набрали. Обязательные поставки требуют, дак мы и без округа знаем. С обязательными поставками мы лучше других идем. Как бы вот свободный хлеб на сторону не выпустить. К спекулянтам.

— Но округ-то, Яша, он что молчит?

— Требует спектакли народу ставить. Доклады делать против бога, ликвидируй безграмотность, говорят. Будем ждать.

— Пока ждем, спекулянты обгложут нас до костей, — опять подтвердила свои слова Валентина. — Арестовать надо этого мазурика Жаркова.

— У него мандат на руках, — вспомнил Егор. — Какой уж, не скажу, а при мандате. Голой рукой его не возьмешь.

— Не миновать ехать в город, — вздохнул Умнов. — Поеду. Борис Юрьевич Мошкин укажет, что делать. В округе тоже сидят всякие, а заготовители тоньше других понимают дело, когда речь идет о хлебе. Ты, Валентина, скажи деду Филину, пусть запрягет да в мешок овса сыпнет. Заночую. День-то с обоих концов урезало.

Когда ушла Валентина, Егор надел шапку и снова стал здесь своим, мягко заметил председателю:

— Нам бы, Яша, весь кулацкий хлеб в поповские амбары собрать. И сила в наших руках тадысь.

— Это верно, Егор. Без хлебца и кулак не кулак, и середняк не сам по себе. Обое в наших руках будут. Беднота над всеми должна взять верх. Об этом Борис Юрьевич Мошкин опять толковал, да вот молчит что-то. Пока я езжу, ты собери кого наших и наладь наблюдение. Да Валентине дай списки пофамильно, у кого какой хлеб. А то чего не хватало, потеряешь еще записи-то.

— А недолго, слушай. На прошлой неделе обронил где-то рублевку — Фроська и дала мне прикурить. Да ты ее знаешь.

Домой Егор вернулся с бумагой и химическим карандашом за ухом, загнал ребятишек на печь и, значительный, суровый, сел к столу писать списки. Мешки и меры переводил в пуды, пуды в воза. От непривычного напряжения сильно потел, и просолевшая борода ядовито свербела. Чесал подбородок, жилился, даже заметнул губу на губу.

— Квасу бы, Фрося. Мозги вот-вот вспыхнут. Не слышала? Квасу бы.

— Да ты его много наквасил?

— Сходи к матке Катерине. Сама видишь, какая работа.

— Все хлебушком живем, Егор, возле хлеба-то добром бы, полюбовно, ласочкой…

— Так они тебе и дали на добром слове. Ласочкой. Всяко было прошено.

Фроська вдруг захохотала и поднесла к лицу мужа осколок зеркала, и он увидел, что весь рот у него густо измазан химическим карандашом, — он то и дело мусолил сердечник, чтобы буквы и цифры были жирными, убедительными.

— Ребята, поглядите-ка, тятька-то у вас какой баской стал.

Ребятня посыпалась с печи, окружила отца, а он, все такой же значительный и теперь уставший, скалил перед стеклом свои низкие выкрошенные зубы.

— Пойти уж сходить тебе, — умилившись на мужа, согласилась Фроська. — Из ноги ведь выломишь. У-у, дымные твои шары.

Фроська засобиралась к Катерине Оглоблиной христарадничать, а Егор стал собирать со стола исписанные листочки.

XIII

За Мурзой начинались казенные леса, и на дороге, окруженная стожками сена, стояла изба лесника. Место глухое, в какую сторону ни кинь, до жилья само близко двадцать верст. Летом проезжие кормились на Мурзе, и редко кто привертывал к избе. Зато зимой дня не было без гостей: тут грелись, поили из колодца лошадей, а в непогодь, случалось, и оставались на ночь.