После такой речи правленцы задумались и поручили Бедулеву запросить район, а выдачу хлеба пока отложить. Егор Иванович радостно удивлялся своей общественной зрелости, которая помогла ему отстоять свои интересы. Отдыхая на лавке после еды, он опять вспомнил свою речь и сказал Ефросинье, убиравшей со стола:
— Им не напомни, они и Советскую власть забудут. Да Бедулев зорко соблюдает линию направления этапа. Всем хлебушко будет. Ешьте и берегите завоевания, как они есть всенародные.
Сказал все это Егор Иванович пылко, вспомнив заседание, и долго лежал молча, щурился в потолок, а потом повернулся на бок и ладошку к ладошке заклинил меж коленок. Но Ефросинье, напуганной первыми холодами, было не до мужниных восторгов. Она крикливо поднялась на него:
— Ты давай-ко не устраивайся тут. Вишь, на бочок умащивается. Сейчас же захрапишь — колокольным звоном не вызнять. Ребята, а ну одевайтесь солому таскать наверх. Живо!
Ребята только этого и ждали — на соломе можно и побаловаться и поваляться, они так и засновали по избе, печи, полатям, отыскивая каждый себе обувку, одежку, — начался дележ, захват, крик, спешка, хлопанье дверей.
— Ну, народец, — воскликнул Егор Иванович и весело расстался с намерением отдохнуть. Подбодрил детей: — Вали нагишом для закалки.
— Не учи-ко дурости-то. Без тебя научатся, — обрезала Ефросинья и бросила мужу под ноги сухие портянки, висевшие на веревке возле печи. Ей явно не нравилась его медлительность.
На дворе было сухо, свежо и звонко. Молодой сыпучий снежок, ветром перемешанный с пылью и разметенный по углам, не походил на случайно забеглого, и Егор Иванович, притаптывая его сношенными каблуками, пошел к задним растворенным воротам, поперек которых неловко, как стельная корова, лег первый хребтистый сугроб. Четыре воза соломы были свалены посреди огорода и лежали отдельными кучами — сметать их в стожок у хозяина не дошли руки. Егор Иванович, надышавшись холодного воздуха и остудив ноги в сапожках, раскинул у ближней кучи веревку и сделал первую вязанку. В солому уже набило снегу, и она похрустывала, искрилась, обдавала запахами хлебной пыли, куколя и полыни, которые еще не успели выветриться и напоминали знойный страдный полдень.
Прибежали ребятишки свои и соседские, оравой с разбегу кинулись на солому, взбитая снежная изморозь так и закружилась над ними белым облаком. Из коротких рукавчиков выбились уже покрасневшие запястья, шапки съехали на глаза, носы подмокли, и за шиворот насыпалось холодной трухи, но все это только подогрело ребячью удаль. Смяв и осадив первую кучу, они бросились ко второй, но Егор Иванович как можно строго закричал на них:
— А ну-ка я вас теперь. В прах изотрете мне всю солому. Марш наверх утаптывать. Санко, Танечка, Пенька, в углы набивайте.
Ребятишки вперегонки побежали к дому, в сугробе у ворот начерпали в обувку снегу и затопали по лестницам. Когда Егор Иванович поднял наверх очередную вязанку, там нечем было дышать от пыли. Стекла в рамах потускнели. Висячая лампа под потолком, с белым стеклянным абажуром, размашисто качалась, а ребята зарывали в солому Танечку, которая вырывалась, визжала и хохотала, готовая вот-вот разреветься.
Егор Иванович перетаскал больше воза и запер верх. Ребята спустились вниз потные, горячие, в сенной трухе, не в силах остановиться от шалого разбега.
— Я вас за тем посылала, а? За тем? — мать разом сбила с них дурь, и они полезли на печь один за другим, виноватые и притихшие, выравнивая дыхание.
В это время в избу вошел Сила Строков, работавший теперь секретарем Совета. На людях он никогда не проходил вперед и сейчас сразу сел на порог, шапку снял, надел на колено.
— Воюешь?
— Согрешила я, грешная, со своей семейкой. Скажи на милость, не могу пособиться, Сила Григорьевич. Одолели, как есть одолели. Хоть караул кричи — так в ту же пору.
— Сам-то не заболел ли? Ни в Совете, ни в конторе.
— Надо бы заболеть-то, а то я его неделями не вижу. Замерзаем, Сила Григорьевич. Кто же нас утеплит-то? Приструнила ноне.
— Да, холодновато у вас, — согласился Строков и, округлив губы, с шумом выдохнул: — Парок вроде идет.
— Там он, во дворе. Солому наверх таскал. Потолок-то одинарный, никакое тепло не удержится. Жили богато, а сделали не по-людски.
— Всяк по-своему, — неопределенно сказал Сила Григорьевич и сузил глаза в какой-то ехидной, показалось Ефросинье, улыбке. Вышел. Она вслед ему плюнула. А детям понравилось, как дядя Сила своим круглым ртом пустил парок, и так же, как он, стали дуть, собрав губы в колечко.
Егор Иванович отгибал топором гвозди, державшие рамы в мастерской, когда подошел Сила Строков, всегда относившийся к председателю с некоторой иронией, потому что знал перед ним свои деловые качества: он действительно был грамотен, аккуратен, умел читать и толковать циркуляры, а главное — не робел, как Егор Иванович, перед строгими бумагами сверху.
— Ремонтируешь? — спросил Строков, и Егор Иванович, стоявший к нему спиной, от внезапного голоса вздрогнул, словно его поймали на запретном деле, опустил топор и даже смутился.
— Куда ты их, рамы-то, Егор Иванович?
— Прибрать, который, а то ребятишки выхвощут, Своих орава да с улицы насобираются — орда Мамаева. Все прахом идет, который. Какие там новости?
— Новостей со всех волостей. Новостей много, Егор Иванович.
— Пойдем в мастерскую — там все-таки за ветром. В избе баба слова не даст сказать. Эти женские курсы совсем баб испакостили. Меряешь вдоль, а она режет поперек. Моя и вовсе на отличку — так и берет под корень.
Они вошли в мастерскую, где на полу была насыпана картошка, валялись капустные листья и свекольная ботва. Пахло землей и холодной печуркой.
— Без рам картошку заморозишь, Егор Иванович.
— Я и забыл о ней. Ведь с этим личным хозяйством только займись, — в один миг крепостным станешь. — Егор Иванович сел на верстак, постучал задниками, обивая натоптанную на сапоги землю. Строков прислонился к окну и надел железные очки, сделался чужим и строгим, чем постоянно удивлял Бедулева и внушал к себе уважение.
— Перво-наперво, документ о хлебе. За подписью Мошкина.
— Ну-ко, крой. Борис Юрьевич чепуховину не подпишет.
Строков достал из жесткого конверта листок бумаги и, удалив его от очков ближе к свету, стал читать:
«Председателю Устоинского сельского Совета тов. Бедулеву.
На Ваш запрос разъясняем, что колхозный продукт должен кормить всех едоков из колхозных семей. (Мастак Мошкин! — хлопнул в ладоши Бедулев. — Строчи дальше.) Заслуживает внимания организация колхозных столовых и пекарен, где продукт выдается на каждый день в виде готовой пищи и печеного хлеба. Нормы при этом не выше городов.
Егор Иванович крепко потер колени, прищелкнул языком, в повити бородки притаил хитрецу.
— Ну, чья взяла?
— Так уж это само собой, Егор Иванович, — угодил Строков председателю и толкнул на глаза шапку. — Тут только загвоздочка. — Строков из-за голенища сапога достал свернутую газету и расправил ее на верстаке. — Передовичка вот. Вся против едоков. Прямо сказано: оплата по труду. Без уравниловки чтобы.
— Газета Мошкину — не указ, — уже напролом пошел Бедулев. — Газету почитал — окультурился, а дело идет от руководства указов. С верхов.
— Да ведь газета-то областная, Егор Иванович. Не ошибиться бы.
— Ты где ее взял?
— В избе-читальне. Нарочно, для тебя.
— Ее видел еще кто-нибудь?
— Как поди. Газета теперь нарасхват. Мужики, те рвут на курево, а бабы — от них ничего не улежит на месте. Раззвонят.
— Оставь ее мне, а с бумагой давай к председателю Струеву. Пусть завтра с утра налаживается на выдачу. Что еще-то?
— Пришла разнарядка на лесозаготовки. Меня из ума выстегнуло: двадцать подвод. Двадцать! Да они там что, в районе-то, опупели, что ли, язви их. Ведь это, смекай, к весне двадцати лошадей недосчитаемся. Как пить дать. Сам знаешь, работы лесные, снега, стужа, а там ни конюшен толком, ни корму. Обезлошадим село. Как хошь, Егор Иванович, а надо сопротивляться. Пять-шесть подводи, и того лишка. Уж как хошь.