Изменить стиль страницы

— Ничего ты не видишь. Я с полустакана и в детстве не пьянел.

— Самогон их дрянь, — заметила она. — Из костей гонят.

— Каких костей?

— Животных костей, что, не знаешь? Собирают мослы коровьи и гонят.

— Не может быть, — усомнился Даня.

— Во всех очередях говорят.

— Как же ты пила?

— А что ж не пить, разве у меня кости не из того же сделаны?

— Господи, Варга, сколько у тебя всяких глупостей в голове.

— Ну и глупостей, — согласилась она ласково. — Ну и дура, а ты умный, всю лестницу им обрыгал.

— Да какое! — поморщился он. — С чего ты вообще…

— А и правильно сделал, — сказала она и поцеловала его в щеку. — Жалко, что не их, а лестницу только.

— Варга, — решился он наконец. — Питье вообще ни при чем, может, только так… черт знает, подтолкнуло. Я сегодня сделал то, чему Остромов хотел выучить Линецкого, помнишь?

— Выход? — поразилась она. — Ах, что ты все врешь! Не стыдись, миленький, что же стыдного напиться? Врать стыдней!

В материнстве ее и снисходительности была невыносимая фальшь — верно, собственная мать ее так воспитывала, мало любила и вот заставляла себя повторять игривые прописи, ни в одну из которых не верила.

— Я не вру, — почти крикнул он. — Я видел… Я все видел, что было в комнате.

— Ничего в комнате не было, — испугалась она, и он понял, что она не того боится.

— Я видел, что ты его оттолкнула. Но ты сказала ему про учителя.

— Ничего я ему не говорила, я вообще с ним не говорила, я с этой Таней говорила лошадью, — затараторила она слишком оживленно, чтобы он поверил. — У нее глистоз, она не знает, куда деваться.

— Что у нее? — переспросил Даня, чувствуя, что сейчас она опять наговорит своей дивной ерунды и он, только что экстериоризированный, опять умилится.

— Глистоз, у ней поэтому и брюхо твердое. Она вся твердая, как доска. А я вся мягкая, хоть не жирная, вот потрогай, — она схватила его руку и ткнула этой рукой меж грудей, чего бы он не отдал за это раньше! — А она твердая, это бывает, я знаю.

— Ты сказала, Варга, — повторил он. — В этом ничего нет плохого, он сам просил распространять среди надежных… но ведь этот — о чем ты, Варга!

— Ничего я не говорила! — возмутилась она, и на этот раз он почти поверил. — Я танцевала там, а ты пропустил.

— Ты же сказала, что не будешь.

— Скучно стало, кавалер ушел, вот и танцевала. Я им итальянский танцевала, с лодкой, ты не видел. Этот круглый твой по полу ползал, следы целовал. Поставьте, говорит, ножку мне на голову, я лизну. Я бы так ему лизнула, он бы из круглого квадратный стал.

Даня усомнился. Это было по-кугельски. Может, ему и впрямь все привиделось и он только потерял сознание от дрянного самогона? Нет, не может быть. Ему негде было взять те краски, которые он видел во время зрелища, зрелища: что угодно, а этого в нем не было.

— Варга, — повторил он очень серьезно. — Я тебе правду говорю. У меня была экстериоризация сегодня.

— Ой, иди к бесу, — отмахнулась она. — К бесу, к бесу. Что ж, и защиту ставил?

Даня похолодел. Он в самом деле не поставил защиты, ибо душа вырвалась с силой, как вода из крана, а потому в беззащитное тело могла проникнуть любая дрянь, вот отчего ему теперь так неловко и даже руки как будто повинуются с трудом. Но тогда бы он ощутил присутствие еще в первый миг, на лестничной клетке. А там, он помнил, было пусто, только холодно.

— Это очень ненадолго, — стал оправдываться он. — Я не очень там чувствовал время… но прошло в самом деле меньше получаса.

— Слушай, — она вдруг остановилась и прижала горячую ладонь к его губам. — Хватит. Этого не бывает ничего.

— Да ты что! — вырвался он. — Даже Тамаркина чувствует!

— Тамаркина деревенская дура и чувствует что попало. Этого ничего нет. Там весело бывает и все такое, и сам очень милый, старый, но ты мне это не говори. Это даже не думай. Ничего этого нет, ты понял? Я думала, ты играешь, а ты всерьез. Брось, глупости. Из человека душа не выходит. Из человека знаешь что выходит?

— Варга! — крикнул он. — Я видел…

— Видел он, — сказала она пренебрежительно. — Видел. Мало ли что видел. Ты был пьяный и морок видел. А тебе надо не морок видеть, а девушку. Девушка тебе сейчас подарок будет дарить.

— Какой подарок, — залепетал он, но она уже тянула его за руку в к темному скверу. — Подожди, послушай…

— После, после, — шептала она. — Иди. Видишь домик?

В глубине сада «Спартак», разбитого на месте здешнего глухого парка, в самом деле виднелся темный сарай, где садовники держали инвентарь. Это был аккуратный зеленый домик в две комнаты — в одной стояли грабли, лопаты и прочие вилы, в другой садовники попивали чаек, отдыхая.

— Ключик, ключик, — приговаривала Варга, таща его за собой. — Одна всего бутылка, и вот ключик. Можем сюда приходить, пока тепло. У тебя сегодня подарок. Будет тебе день рождения, а не то что блевать с дураками.

— Варга, — упирался он.

— Ты что?! — остановилась она и уперла руки в боки, гневно блестя глазами. — Ты девушку хочешь баснями кормить, разговоры разговаривать? Девушка исплакалась вся. Иди давай. Все плохие, а ты еще хуже, — она толкнула его в грудь, но тут же снова схватила за руку и потащила к домику.

То, о чем Даня так давно мечтал, должно было теперь случиться в садовничьем сарае — неожиданно, не ко времени и не к месту, как всякое исполнившееся желание. Бойся услышанных молений. Он получил ко дню рождения два подарка — небесную мистерию и земное грехопадение, и после первой у него не было никаких сил на второе. Варга, ругаясь сквозь зубы, ковырялась ключиком в замке, и он с ужасом думал, что сейчас должен будет повторить это движение, к которому у него нисколько не лежала так и не улегшаяся в теле душа; еле-еле душа в теле — связи, которые их скрепляют, не были еще налажены, а без этих связей какая могла быть любовь? Тело было отдельно и ничего не хотело, у души были другие заботы.

— Варга, ради Бога, в другой раз, — сказал он дрожащим шепотом, ненавидя себя, жестоко стыдясь и где-то на страшной глубине смеясь над всем этим.

— Данечка, все знаю, — шептала она, разобравшись наконец с замком. — Все знаю, первый раз, ничего, бывает. Это еще не поздно, бывают, знаешь, такие, что и в сорок только наконец… Не бойся, Данечка, самому смешно станет…

— Да уже смешно, — сказал он, но она, к счастью, не слышала. В домике хорошо пахло сухим деревом и пылью, и стоял на столике самовар. В темноте Даня не разглядел, что еще там было, а Варга, видно, была тут не впервые, готовилась, по-хозяйски раскидала по углам табуретки, расчищая место на полу, и тянула его к себе.

— Не бойся, — шептала она, — это только вообразить нельзя, а как начнешь, так сейчас и получится. Ложись сюда.

Но как в ином состоянии, если долго не пишется, не можешь и вообразить себя слагающим стихи, — так теперь Даня не мог представить, что станет делать это с чужим телом: он не мог еще разобраться со своим. Может быть, когда-нибудь, не здесь и не сейчас, — но сама мысль, чтобы… Под тряпками у нее не было никакого белья, все это надо было разматывать, она уже стонала и выгибалась, хотя он просто лежал рядом, как труп в пустыне. Как труп в пустыне я лежал. Если бы к пророку после этой операции явилась гурия и потребовала ее удоволить, он тоже ничего не смог бы сделать. Ему только что водвинули угль, пылающий огнем, и сама мысль о том, чтобы водвигать еще что-то в кого-то, представилась бы ему не кощунственной даже, а смешной, не говоря о том, что все тело ныло, обиженно пеняя душе на получасовую отлучку. Экстериоризация была болезненней самого жестокого похмелья, хоть и похожа отдаленно, — но, как сказал бы один любитель гипербол, возводила в квадрильонную степень.

От Варги пахло уже не только духами, резко и незнакомо, и она была еще горячей, чем всегда. Даня впервые в жизни скользил рукой по голому и гладкому, чужому, угадываемому столько раз и все равно неожиданному — он поражался пустынной, бедуинской сухости ее кожи, чувствовал, как эта кожа тонка, чувствовал ее хрупкие ребра и неожиданно сильные, крепкие ноги, все это гладил и ничего не хотел. Она лезла ртом к его рту, потом ниже, потом уж вовсе туда, куда он не мог помыслить, — и все это время ему было стыдно, а глубже, за стыдом, смешно, и это значило, что теперь уж точно ничего не случится. После доброй четверти часа тщетных усилий он вырвался наконец и сел на деревянном грязном полу.