Изменить стиль страницы

Вал говорил обо всем сразу — о барокко, отход от которого казался ему предательством самой сути искусства; об эмигрантских письмах (уезжать не стоило — ведь он всем предлагал кров, и они тут отлично бы жили коммуной, а там — там никогда не будет чувства уместности, которое всегда утешало его здесь); о московском новом журнале, для которого у него попросили стихов — впервые попросили сами, значит, нельзя отворачиваться! После обеда он повел Даню бродить по берегу, а Грэм остался беседовать с матерью Вала, которую называл самой здравомыслящей женщиной на побережье.

— Ну что, рассказывайте, — сказал он, в точности как Миша, не прекращая собственных излияний. Даня еле успел вставить в его монолог привет от учителя.

— Остромов, — задумчиво проговорил Вал. — Позвольте, когда же я его… Кажется, один раз видались в Париде да потом еще в Питере. Никогда не разговаривали толком. Что же он говорит обо мне?

— Говорит, что в первый раз вы встречались еще до начала времен, — доверительно сказал Даня.

— Ну, все в первый раз встречались до начала времен, — сказал Вал рассеянно. — Потом, знаете, стирается… Нет, я не помню, чтобы мы говорили серьезно. Был какой-то приплюснутый типчик, откуда-то из Тамбова… Он, признаться, мало что понимал.

Даня не желал выслушивать такое об учителе. Все-таки Вал никого не видел, кроме себя. Он немедленно возобновил разговор о том, что интеллигент — негатив власти, и начал цитировать огромную поэму, написанную белым стихом. Даня смотрел на море и машинально кивал. Он раньше Вала заметил приближающийся темно-зеленый катер.

— Это не к вам, Валериан Александрович? — спросил он, когда Вал сделал паузу.

— О Господи, совсем забыл! — воскликнул Вал. — Это из Феодосии, экскурсия красноармейцев. Они прислали позавчера нарочного, а я и забыл с этим Шаблиным… — Шаблин был исторический беллетрист. — Ну ничего, по своему-до дому я всегда проведу экскурсию. Расскажу про Египет, тем более, что аналогии разительны…

И, бормоча про себя будущую лекцию, он устремился к причалу, состоявшему из единственного железного мостка.

Даня решил присоединиться к экскурсии. Красноармейцы были смуглые, пыльные и преимущественно двух сортов. В одних поражала детская доверчивость, радостное любопытство от вида моря, каменистого берега, странного асимметричного дома — в других отчетливо проступало глумление, хмыкающая насмешка над всеми этими ненужными украшательствами — башнями, домами, скалами да и самим морем. В пустыню бы их, там бы им самое место. Глумление было робким, приплюснутым, с оглядкой, оно покамест еще спрашивало разрешения — потому что нельзя же, культура, положено; но вечное чутье всех приплюснутых уже подсказывало им, что Вал тут и сам как бы из милости, а потому хмыкать уже можно. И зеленые летние картузы на них смотрелись как кепки на пролетариате.

Вал решительно шагал к причалу, предвкушая аудиторию, — ужас, как истосковался он тут по общению, не с архивными же юношами было обсуждать дионисийство; пожалуй, разговора с ним и Альтер не поддержал бы, ибо Вала носило по трем тысячелетиям, как Лаэртида по эгейским зыбям. Вдруг он полуобернулся:

— Слушайте! Может, мне — кормить их?

— Но в музеях не кормят, Валериан Александрович! — взмолился Даня. — Ведь они вам не платят!

— Ничего, я мог им хоть яблок купить… Ведь красноармейцы, несладко!

Даня хотел сказать, что уж как-нибудь их там кормят получше, чем у Вала, — но вовремя прикусил язык.

— Товарищ писатель! — несколько картинно рапортовал взводный. — Прибыли согласно культурной программы, комвзвода Баранчук.

Он, кажется, оглядел своих и подмигнул: эк я прогибаюсь перед старой культурой! Пусть видит, каковы мы есть орлы.

Даня вспомнил: воскресенье! Конечно, им положен культурный отдых. Они предпочли бы кино, но откуда в Феодосии… да и начальство небось не поощряет. Вал гораздо представительней. Но Вал вдруг сделался суетлив, утратил всю монументальность, не знал, куда девать руки, и все пожимал плечами, словно повторяя: вот, больше у меня ничего нет… Всю жизнь проживши на отшибе и привыкнув этим гордиться, экзотический крымский отшельник, он страстно теперь хотел вписаться, вот и приглашением в «Новый мир» гордился, как приживал, допущенный к разговору; все дело в том, что ниши отшельника больше не было — а только отщепенца, и благородного соблазнителя больше не было — а только развратник. Красивых поз не осталось, вот в чем штука. В новом мире, в кавычках или без, нельзя уже было оставаться Валом, и Алексеем Алексеевичем Галицким, человеком надеющимся, и даже Лидочкой Поленовой, все надеющейся обойтись элевацией, а не левитацией; осталась ниша мага — который по иным меркам был почти шарлатаном, но сейчас… это надо было обдумать. Ведь алхимия вернулась не просто так. Девятнадцатый век мог позволить себе не верить в алхимию и насаждать позитивное знание, и вот оно насадилось, и победило, и вот что сделало — и алхимик с его магией тут как тут, потому что без магии уже попробовали. Все это Даня вертел в голове, пока Вал, бросив грозный взор на мать (и она с достоинством, медленно, но удалилась к себе), рассказывал красноармейцам:

— Вот, товарищи, здесь… это довольно давно уже было… здесь собирались у меня поэты и художники, которых вы, может быть, знаете или после узнаете. Здесь бывал товарищ Горький один раз по возвращении из Италии, все говорил мне, что надо создать коммуну писателей, и она уже создалась, товарищи, жалко только, что товарищ Горький опять в Италии… Тут бывал, так сказать, товарищ Корабельников, наш революционный поэт, играл в это… в городки. (Играл он, конечно, в орлянку, со всеми, по любому поводу, — как все люди, неуверенные в собственном существовании, ежесекундно ожидающие нападения, и больше играл только Казарин, — люто ненавидя друг друга, они при встречах тут же принимались играть во что попало, ибо больше было не с кем; Казарина давно теперь не было, и Вал не знал обстоятельств его исчезновения, а Корабельников, наверное, не помнил Вала и его судакской крепости: в прошлом году приезжал в Ялту — не заехал). Пройдемте на веранду. Вот здесь стоит у меня подлинный древнеегипетский, обнаруженный на раскопках бюст царицы Мутнеджмет, то есть не подлинный, конечно, но абсолютно точная копия. Оригинал находится в музее Сарнакского храма. Здесь библиотека, на 9215 томов, я точно веду каталогизацию, книгу нужно чтить, товарищи… есть тома на двадцати пяти языках, включая древнееврейский. «Что, все знаете?» — спросил взводный. «Не все, — смущенно улыбнулся Валериан, — но я же и не один пользуюсь… приезжают друзья, присылают даже запросы из Москвы за некоторыми справками…». Вот это, товарищи, моя мастерская, мой творческий метод таков, чтобы одновременно работать над несколькими акварелями, потому что схватить море в одном виде — невозможно: нужно несколько ракурсов, как при зрении насекомого, у них есть такие фасетки… Эти комнаты на втором этаже — гостевые, у меня всегда много гостей, и постановлением Крымсовета Дом поэта утвержден как общежитие литераторов, уже я передал его в собственность и сам живу, так сказать, как жилец… Сегодня вы можете тут видеть уже писателей, пока еще сезон, и если у вас будут, так сказать, вопросы…

Где было все его красноречие? Он мог быть кем угодно — живописцем, антропософом, проповедником, — но не мог быть экскурсоводом по собственному дому; для этого нужна иная мера желчности и отрешенности. Он был и не дома, и не вне, — и Даня, обернувшись, заметил, как сострадательно смотрит на все это Грэм. Вот кого время не брало — только мешки под глазами набрякли, но сенбернарского выражения собачьей грусти, столь обычного у старых пьяниц, тут не было. Обычный ястреб, только с кругами у глаз.

— Ну, собственно, вот, — закончил Вал у лестницы, задыхаясь больше обычного. — Собственно, если вопросы…

— Товарищ взводный! — спросил один приплюснутый, с узко сощуренными глазами, в которых приплясывал робкий, но уже гнусный смех: пусть не над всем, но глумиться уже можно. — Разрешите вопрос товарищу культурному писателю?