В том же автобиографическом письме поэта мы находим и нечто совершенно противоположное утверждениям Антона Лапкевича. Вот слова Купалы: «Пребывание в Вильно и встречи с виленскими литераторами и общественными деятелями существенно на мне не сказались». Поэт правдив и откровенен, он не хочет обвинять в своих бедах кого-то другого, он все берет на себя: «Виной тому я сам, слишком увлекался компанией второго сорта, к сожалению». Чуть дальше у Купалы о жизни в Петербурге: «Пребывание мое в Петербурге в смысле встреч с русскими литераторами мало чем отличались от Вильно. Также увлекался веселой компанией, которая в смысле духовном мало чего могла дать...» Причиной тому, утверждал поэт, была «моя тогдашняя застенчивость, а может быть, и маленькая гордость, не хотелось идти на поклон».

Запомним эту купаловскую «маленькую гордость». Запомним! Она во многом объяснит нам Купалу в жизни, во взаимоотношениях с людьми, поможет нам понять его как личность. Сам Купала о своей гордости написал «маленькая», а Владислава Францевна, жена поэта, 26 лет прошедшая с ним рука об руку, в своих воспоминаниях о муже перво-наперво отметит, что он «был очень гордым, никогда не любил жаловаться на свою судьбу». «Был очень гордым», хоть Павлине Меделке при первой встрече показался всего лишь озорником кавалером, Максиму Горецкому — «незаметным человечком» с «тихим грудным голосом», Антону Лапкевичу — «скромным, робким и неуверенно чувствующим себя... молодым человеком». Какие обманчивые впечатления от первых встреч с Купалой! Насколько не совпадало внешнее, кажущееся с глубинным, сущностным в его личности. Купалу в первый год его жизни в Вильно в достаточной мере не понимали ни Павлина Меделка, ни братья Лапкевичи, ни Власов, ни Ласовский, который стал работать секретарем «Нашей нивы» с марта 1909 года, переехав в Вильно из Петербурга. Лучше всех в это время поэта понимал один Самойло. Да и то по-своему. В Вильно как раз и случилось то, чего Самойло страшно боялся и никак не предрекал Купале. Богемщина? Нет, хотя Владимира Ивановича, разумеется, беспокоила и «веселая компания». Но что особенно и прежде всего тревожило Самойло, так это Женщина, которая могла забрать, полонить всего Купалу. А она уже и забирала поэта, полонила его...

Гордое сердце Купалы давно уже томилось в ожидании пришествия Ее, и давно уже это сердце не подпускало Ее к себе, видя в Ней препятствие на пути к книге, к поэзии. Купала боялся Ее прихода, и тот же Купала, как бабочка на пламя, нет-нет да и устремлялся на огонь любви. До сих пор, однако, он летел на него, его ни разу не достигая, ибо до сих пор он не находил взаимности. И в этом смысле горькой сиротиной считал себя поэт на свете. А тут, в Вильно, Она взяла и пришла, пришла раньше, нежели он успел посвятить ей стихотворение, назвав ее «долгожданной»:

Ты пришла ко мне, когда

Зазвенели холода,

Тын стонал, и взад-вперед

Хохлик бегал у ворот...

Неслучаен тут стонущий тын, как и хохлик-дьяволе-нок, перебегающий дорогу любви...

Ты согрела сердце мне

В полутьме и полусне;

Пани ты была, я — пан...

Имя пани знала молоденькая Павлина Меделка. Не было ли оно именем той хозяйки, которую не назвала Павлина Викентьевна, вспоминая о первой встрече с Купалой? Ее имя знал и В. И. Самойло, когда писал Б. И. Эпимах-Шипилло: «Любовь женщины — любовь слепая, распыляющая душу, творящая чудеса; эта любовь пробуждает и «чудо», заложенное в поэте; любовь мужского духа, зрячая, просвещенная, воедино собирает душу поэта чистейшим чувством дружбы, благодарности, делает из него настоящего рыцаря духа без страха и упрека — героя не на минуту, а на всю жизнь».

Откуда вдруг у Самойло это противопоставление любви женской и любви мужской? Почему в том же письме от 2 декабря 1909 года он «по поводу нашего бедного Яну-ка» выражал неприкрытое опасение: «боюсь за него очень»? Что он имел в виду?..

Это называют любовью с первого взгляда. Была ли она в самом деле таковой, трудно сказать, но что все началось с первой встречи, это несомненно. А первая встреча произошла действительно в то время, когда еще «звенели холода» — в марте 1909-го, не в самом начале, но где-то близко к нему. Вацлав Ласовский вспоминает, что в Вильно из Петербурга он переехал именно «в первых числах марта» и, надо полагать, где-то вслед за этим праздновал новоселье, на котором Купала и встретился с нею. Ласовский снял квартиру на Александровском бульваре в доме номер 18. Она была совсем небольшой: комната — четыре аршина на восемь, и примыкающие к ней крохотные сени — пол-аршина на четыре, которые делали жилье немного просторнее и к тому же оказывались бесплатными; с ними квартира выглядела совсем не шестирублевой в месяц. За столом из редакции были Антон Левицкий и Янка Купала. Редактор и издатели не посчитали для себя за честь присутствовать на столь скромном новоселье. Из домашних нового секретаря газеты были жена и ее сестра. В своих воспоминаниях В. Ласовский то обеих сестер называет Пеледами, то лишь сестру своей жены — Софью Иванаускайте. В этом уже выражалось отношение пана Вацлава к своей жене: он вроде забывал, что и она — Лаздину Пеледа, и она — писательница.

Под псевдонимом Лаздину Пеледа сестры из Каунаса Мария и Софья Иванаускайте выступили в литовской литературе еще в 1898 году. К этому новоселью в Вильно у сестер уже были изданы книги «Скиталец», «Исчезло, как сон», «Матушка позвала». Была у них и еще одна книга, ровесница купаловской «Жалейки», — «Прекрасная жалейка». Как это удивительно совпадало: он, Купала, — просто жалейка, они, Пеледы, — прекрасные, волшебные жалейки! Сестры писали в своих книгах об угнетении народа помещиками, о неприкаянности выгнанных из родных мест крестьян, об их вечном хождении по мукам, о сиротском одиночестве, о горькой судьбине литовской женщины, а также о духовной опустошенности, деградации шляхты. Ничего еще вышедшего из-под пера Лаздину Пеледы не читал Купала, переступая порог их нового жилища. Но богатство и сложность внутреннего мира сестер, духовную напряженность их жизни он почувствовал сразу же, как только завязалась после первых молчаливых тостов беседа.

Благодаря Ласовскому мы знаем, о чем они тогда, будучи еще едва знакомы, говорили. Ласовский записал: «Янка Купала хвалил Блока и Словацкого. Горячей поклонницей последнего была моя жена... Значительную часть вечера заняло сравнение Метерлинка и Словацкого («Król-Duch»). Левицкий был против всяких модернов, и с ним солидаризовалась Пеледа (Софья)».

Как же часто, однако, ненароком выдают себя, свои потаенные чувства даже умнейшие люди! Уже двадцать лет спустя, вспоминая этот, 1909 год, Вацлав Ласовский сделал в машинописном оригинале собственной рукой весьма, как ему казалось, важную для охранения его чести правку. Помните: «Янка Купала хвалил Блока и Словацкого. Горячей поклонницей последнего была моя жена...» Так вот, то, что Купала хвалил Словацкого, Ласовский опускает. Словацким — в поправленном тексте — начинает восхищаться только жена пана Вацлава: не дай бог, читатель заподозрит, что у Купалы и пани Марии что-то общее!..

Не с того ли мартовского вечера у Ласовских родилось у поэта желание написать и свой сон — сон в купальскую ночь на кургане, сон о цветке счастья, которое ищут не дети, как у Метерлинка, а то ли он сам, Купала, то ли кто-то другой, но обязательно взрослый герой. Об этом своем замысле поэт сразу же скажет петербургскому профессору Б. И. Эпимах-Шипилло, как только в Вильно, где-то на переломе лета и осени 1909 года, впервые с ним встретится. А тогда, на самом новоселье, когда «значительную часть вечера заняло сравнение Метерлинка и Словацкого», Купала вступил в разговор, заметив, что какая-то уж больно книжная символика у Метерлинка — совсем не то, что у Словацкого.

Пани Мария не соглашалась:

— А Великая Радость Быть Справедливым, Радость Быть Добрым, Радость Завершенного Труда, Радость Мыслить, Радость Понимать, Радость Созерцать Прекрасное?..