Изменить стиль страницы

   — Его уж и след простыл, — злорадно ухмыляясь, сказал Василий Вельяминов. — Как прослышал, что Симеон Иванович вот-вот В Москве будет, велел немедля коней седлать. Что за притча? Чего спутался? Не иначе с горя малость не в себе.

   — И Афанасий с ним?

   — Турман ещё с вечера улетел. Князь Дмитрий бранился, московские, мол, разини не могли устеречь татя.

Вельяминов почти и не скрывал, что доволен, но отмщение Алёшке, любимцу княжескому, ещё впереди, знал, что верстаться злом они с Хвостом будут долго, может, всю жизнь.

Глава девятнадцатая

1

Известие о скором приезде Семёна Ивановича взбудоражило Москву, повсюду поднялось усиленное шевеление. Тысяцкий с утра самолично проверял каждый пост, объезжал все слободы, базарные площади, особый пригляд установил за мытом, тамгой, пятнением. Воеводы построжали к дружинникам и детям боярским, придирчиво проверяли их доспехи и оружие, заставляли дольше, чем обычно, острить глаз в стрельбе из лука, набивать руку упражнениями с тяжёлым обоюдоострым мечом и с кривой вертлявой саблей. Путные бояре зачастили в Кремль со своих путей, а после сдачи в казну доходов придирчиво следили, чтобы дьяки ничего не упустили в учётных записях. Прибавилось забот у Ивана с Андреем, они уж не томились бездельем, чувствуя острее других, как резко всё изменилось вокруг в ожидании великого князя. Кажется, что и людей стало больше и на хозяйском дворе, где амбары и хлева, и на Остоженке, где вершились сенные стога. Даже, кажется, сильнее застучали молотки в ремесленных слободах, жарче заполыхал огонь в кузнях.

И уж совсем потеряла покой Настасья. Не только во всех горницах и светлицах всё подготовлено было к встрече супруга, но хотелось ей непременно завершить росписи в придворном соборе Спаса на Бору.

Когда Ивану было четыре года, в погожий день месяца мая заложил его отец церковь Преображения Спаса каменну близ двора своего и повелел тут быть монастырю для черноризцев, и любил всегда этот монастырь паче иных монастырей, и часто приходил в него молитвы ради, и много милостыни подавал монахам, живущим тут, яства и питие, и одежду нескудно, и льготы многие, и охрану великую творил им, чтоб не были никем обидимы. И церковь ту украсили иконами византийского письма, и книгами, и сосудами, и всякими узорочьями. Ставили храм отъехавшие к Ивану Даниловичу Калите из Твери каменные здатели, затем обустраивали владимирские древодельные церковные мастера. И купол покрыт оловом, и наружные стены наряжены — резной каменный пояс, бровки над окнами, но внутреннее убранство всё никак не удавалось довести до конца, стены так и оставались голыми. Семён Иванович как-то обмолвился, что надобно расписать их, да было ему, сверх меры озабоченному государственными делами, недосуг, вот и взялась за это великая княгиня.

По её просьбе ныне уж покойный Протасий Фёдорович Вельяминов заготовил и заложил на гашение несколько возов извести. Митрополичий наместник Алексий взялся отыскать умелых мастеров в Новгороде или в Пскове, где возводилось много каменных храмов и потому развита была фресковая живопись. В Москве имелись свои мастера иконного письма, но делать росписи по сырой штукатурке им не приходилось. В позапрошлое лето пришёл из Новгорода начальник иконописной дружины грек Гоитан. «Умеешь ли фрески на каменных стенах писать?» — спросила его Настасья. «Немного умею», — скромно ответил Гоитан, пряча ухмылку в смоляной бороде и тем желая сказать, что умеет он это делать очень хорошо. Настасья начала рядиться с ним — уговариваться о сроках и вознаграждении за выполненные работы. Гоитан осмотрел известь и нашёл её неготовой, сказал, что надо гасить ещё не меньше года. Настасья выждала урочный срок и сразу после отъезда мужа в Орду послала в Новгород за мастером.

Теперь Гоитан явился не один, с ним русские мастера Семён и Иван, большая дружина с подмастерьями и учениками. Известь на этот раз начальник одобрил, велел, кроме того, доставить в церковь белого песку, хлебного клея, мелко иссечённого льна и куриных яиц — всё это нужно было для фресок. А для написания новых и поновления старых икон и алтарной преграды затребовал ещё масла, льняного или конопляного. Всё это по повелению великой княгини было доставлено в нужном количестве.

Мастера возвели у стен высокие, до самого купола, леса, на длинных, наспех сколоченных столах наставили дюжину глиняных горшочков: в коем ярь-травянка, в коем — касиев пурпур. Ученики с рассвета и до потух-зари на сковородках тёрли цветные глины на краски, коими пишут фрески: бледно-зелёные, нежно-алые, багряные, лазорь задымчату. Растирали на яичном желтке, разводили квасом. На дворе варили олифу для писания икон и пшённую кашу с рыбой для питания.

Закончив подготовку, дружина не сразу приступила к росписям, но после многодневного поста, когда едой была лишь окрошка с капустой да толчёными сухарями.

Настасья вникала во все мелочи, переспрашивала; на каких стенах каких святых и какие евангельские притчи и праздники собираются изображать мастера.

— Не хватало, чтобы яйца курицу учили, — ворчал Гоитан, но без сердца. По-доброму объяснял великой княгине, что намерен воссоздать на стенах собора Евангелие для неграмотных: увидит эти фрески язычник и сразу поймёт нашу веру.

Настасье это не было откровением, она нетерпеливо настаивала:

   — Ведаю, ведаю, что должны вы изобразить жизнь Христову так, чтобы мог о ней по вашим росписям узнать и тот, кто грамоте вовсе не учен, смог увидеть на стене то, что не в силах прочитать в книгах, это я ведаю... Токмо не желаю я, чтобы вы писали, как в Новгороде.

Гоитан, крепкий человек среднего роста, с окладистой, без единой серебряной нити бородой и с большими яркими глазами, при этих словах великой княгини от возмущения ликом помушнел и даже на шаг отступил, выдохнул сердито:

   — Как это не так?

   — Не в хмурых мастях...

   — Мы суетность мира символами, сиречь резами и знаками, обозначаем, — вдумчиво втолковывал грек.

   — Обозначайте, но я хочу, чтобы радость была, а не печаль.

   — Сделаем, государыня, — уважительно согласился Гоитан. — Будем писать красками яркими и светлыми.

   — Так и великий Князь велел, — после некоторого колебания подтвердила Настасья, а сама наедине деверя попросила: — Последи, Ванюша, за изографами. Я хочу, чтобы Сеня после ордынского ада вернулся домой, зашёл бы в храм, как в рай!

Что-то болезненное дрогнуло в сердце Ивана от её слов, будто от дурного предчувствия. Она стояла рядом, смотрела пристально снизу вверх, худенькая, маленькая. Он давно простил невестке ту заушину, которую отпустила она ему зазря, несправедливо, а сейчас только дивился: такая слабенькая, робкая, Как смогла она его обидеть? Да, переменилась Настасья, бывшая Айгуста, иль сам Иван переменился ещё больше, чем она? Воспоминания о ранних утратах, об ушедших родных — маменьке, отце, младенце-племяннике, Фенечке — больше не причиняли ему боли. Он сделал открытие, показавшееся ему кощунственным настолько, что он старался о нём не думать, Только сознавал: так оно и есть — люди лишь не говорят об этом. Любовь, душевная привязанность делают человека слабым, уязвимым, зависимым. Вопрос, сколь велика радость от любви и родного тепла? Да, когда ты любим и нужен, ты защищён, убережён, но ушли любившие тебя — и ты один, открытый всем ветрам, всем борениям. Слабо светились отблесками детства Доброгнева и дядька Иван Михайлович, но и они отдалились, так же как и Феогност и Семён. Оставался только Андрей да ещё почему-то вспоминался Константин Михайлович Тверской, брат его Васенька, с которым так и не довелось встретиться. Что хотелось бы навсегда забыть, так это Орду. Там грязь, там коварство, там алчность — спёкшийся плат ненависти и страха. Неужели навсегда?

Иван и сам не мог бы сказать, чем томится. Тело его становилось сильным, а душа мякла, жалость какая-то подтачивала её. Сделать бы что хорошее для людей? Но он не знал — что. Он не мечтал стать былинным могутником, разгромить татарву, жадную и жестокую, он желал только, чтоб люди не вызывали больше жалости, которую приходилось скрывать за показным княжеским самовластием. Но как это сделать?