Изменить стиль страницы

Сорок дней служили в церкви об упокоении новопреставленной Феодосьи, Иван был мирен, сосредоточен и словно был даже спокоен. Когда к нему обращались, смотрел, не понимая, потом смущённо и кротко отводил глаза. Ночи стоял на молитве перед образами, но только стоял, душа его была пуста и бесчувственна. На последнем помине он послушно ел, что ему подавали, не ощущая вкуса, только тяжесть от блинов и жирной лапши с курицей. Где-то в дальних женских покоях дворца нянчили его дочь, он ни разу не пришёл взглянуть на неё. Иногда ночами чудился ему детский плач. Иван вскакивал, порывался куда-то бежать, но только крестился и снова забирался на своё ложе, подтянув колени к груди, мелко стуча в ознобе зубами. Если он коротко забывался, сразу являлась ему Фенечка в венке ромашковом. «Ивани-ик», — звала, манила за собой, отлетая от земли, и он бежал, силясь ухватить её за босые ножки с растопыренными детскими пальцами. «Щекотно мне, Ива-а», — разливался в вышине Фенечкин смех и истаивал. Начинал грозно, глухо бухать где-то колокол — или гром? — и там, где только что колебалась над землёй Фенечка, уходило в небо маленькое облачко, разносимое ветром в прозрачные клочья.

Но и это минуло. Да, минуло. Он заметил, как первый раз засмеялся, как вернулся к привычным княжеским занятиям, как начал девок потаскивать в тёмных сенных переходах. Он выздоравливал быстро. Но это был иной Иван, не прежний. В возраст мужества входя, сделался ещё краше собой, черты лица обострились, кольца волос стали туже, плотнее, плечи развернулись шире, налились силой, бородка загустела. «Ивася, — лепетали девки, телом его придавленные, — ай, какой ты, Ивася, виноград сладкий, ненашенский». — «Да где ты виноград-то едала, волоха? — спрашивал. — Твоё дело ногами стричь да помалкивать». — «Да я что, Ивасик, рази несогласная? Ой-ой-ой, чего же ты со мною исделал? Ой, каково мне! Будто молоньей бьёт всею. Ещё хочу. Куды ночесь прийти, скажи? » Коей он говорил — в хлев, мол, приходи, коей — в конюшню, а иной обещал, что сам её найдёт. Глядел в глаза взором чистым, глубоким, честным. Но никогда по второму разу не приходил. Если девка начинала канючить, ловить его, подкарауливать, он, так же прямо глядя ей в глаза, говорил: «Я решил с тобой больше не быть». — «Почему, родненький?» — Лицо у девки вспухало слезами. «Боюсь!» — решительно отвечал Иван. «Да я никому не скажу, вот те крест! Никто на тебя не подумает, если пузо будет», — клялась в распалении девка. «Эка невидаль, пузо! Мало ли я их ещё натолкаю!.. Влюбиться в тебя боюсь. Потому — прощевай! А то душу мою погубишь, чаровница ты ненасытная». Вот тут и думай, девка, что такое: горевать иль гордиться? А Ивану-то смех, а Ивану-то честь: вот как я вас, куриц глупых, топчу. Фенечка перестала являться ему, стёрли её образ многие разные перси, ланиты, ложеса, ведомые теперь Ивану. После ночной молотьбы ходил он осунувшийся, с запавшими мутными глазами, колени дрожали от утомления. А на душе было мерзко у юного вдовца.

5

После похорон князь Дмитрий каждый день говорил, что немедленно уезжает в свой Брянск, однако всё откладывал и откладывал отъезд, словно опасался чего-то или что-то выжидал.

   — Девятины справим, и в путь, — объявлял окончательное решение.

А отметили упокойную память Феодосьи в девятый день, он снова задумался о чём-то.

   — Теперь небось сорочины станешь ждать, князь? — предерзко спросил Алексей Хвост.

Дмитрий то ли необидчив стал, то ли не уловил вызова:

   — Може, и отобедаю с Феодосьюшкой в остатний раз, после сороковин она уж больше не сядет за этот стол.

Через несколько дней Хвост опять спросил настойчиво и с неудовольствием:

   — Коней-то ковать, что ли?

   — Погоди пока, скажу, когда надо будет, — отвечал князь и теми же стопами к Ивану: — Послушай, зятёк дорогой, что это твой тысяцкий смотрит на меня волком брянским? Приструни ты его!

Иван позвал к себе Хвоста:

   — Алексей Петрович, за что ты моего бывшего тестя невзлюбил?

   — До него нет мне дела, а вот почему он с Васькой Вельяминовым снюхался, какая у них общая польза-выгода?

   — Может, зря тебя это занимает? Может, и нет тут никакого своекорыстия? — спрашивал Иван, но не было в его голосе уверенности.

   — Дозволь, княже, мне ненадолго отлучиться из Кремля.

Взгляд у Хвоста был точно такой же обещающе заговорщицкий, как в тот раз, когда получали от новгородцев серебро для Орды. И как в тот раз, Иван ответил боярину взглядом понимающим и согласным.

К вечеру следующего дня тысяцкий пришёл к Ивану с тяжёлым кожаным кошелём. Вытащил из него связку серебряных подков. С первого взгляда понять можно было, что все они новенькие — без ремённых путлищ, без следов всадницкой ноги на донцах.

   — Откуда это?

   — Не поверишь, княже, изловлены в Красном пруду, из которого речка Чечора вытекает. А рыбак во-он за дверью стоит, позвать?

Лицо вошедшего и сразу павшего на колени старика показалось Ивану знакомым. Присмотрелся внимательно — может, и не старик, а мужик в средовечии, просто рано поседевший, но знаком определённо.

   — Кличут как?

   — Турманом.

   — А звать? — вмешался в расспрос Хвост.

Мужик недобро покосился на тысяцкого, не ответил.

   — От крещения имя было? — построжал Иван голосом.

Мужик тряхнул патлатой головой, вскинул на князя честные глаза:

   — Неуж, великий князь московский, не упомнил меня? Афанасий я.

Вон оно что!.. Привратник Свейского монастыря, многоречивый и вздорный новокрещён, говоривший о своей мечте обрести ангельский образ, поселиться в обители до кончины живота своего.

   — Я думал, что ты уже в рясе и скуфье, смиренно грехи замаливаешь, а Ты, смотри-ка, делом, кажись, не божеским занимаешься?

   — В рясе и скуфейке, великий князь, только тот, кто вместить могий. А я — не могий, не взял меня игумен Мокий, и я в дружинники к князю Дмитрию попросился.

   — В дружинники? — Иван вопросительно посмотрел на Хвоста.

Тот только и ждал:

   — Таился от всех на пруду...

   — Рыбку, рыбку... Карасиков ловил, — взволнованно перебил тысяцкого Афанасий, встал с колен, приблизился к сидевшему в кресле Ивану. — Поверь, великий князь...

   — Я не великий, я просто князь, — прервал его Иван.

   — Дак тебя же тогда в монастыре князь Дмитрий Александрович сам называл великим князем московским Иваном. Я и молился всегда за тебя как за великого. И за великого князя брянского Дмитрия я молился и молюсь. И за тебя... великого. — Он явно заболтался, насилу-насилу закончил: — Это ведь всё мне не в укоризну? — И голосом оробевшим, и взглядом простодушно открытым желал Афанасий удостоверить, что человек он честный, без единого пятнышка.

   — Что на пруду делал, много ли карасей наудил?

Афанасий не смутился нимало:

   — Ушицу хотел сварить. Просто рыбачил, да и всё! Истинный, крест!

Иван обратился взглядом к Алексею Петровичу.

   — Рыбалка — занятие невинное, вот только лёска, поглянь-ка, княже, из толстого вервия.

   — Не имел другой, — горячо перебил Афанасий и попытался вырвать из рук тысяцкого осмолённую, толщиной в палец бечеву.

Хвост с недоброй усмешкой вытащил из кожаного кошеля железную четырёхлапую кошку:

   — А на эту уду ждал, что клюнет чудо-юдо рыба кит?

Что-то ещё позванивало в кошеле. По одному вынимал Хвост серебряные стремена и просовывал через проушины дужек сыромятное новенькое путлище. Стремян оказалось двенадцать.

Вот какой у него был кукан с карасями, держал их, чтобы не протухли, в воде средь камыша, честь по чести, толковый удильщик!

Открылась дверь палаты, в проёме показался Дмитрий Брянский, за ним маячила голова Василия Вельяминова.

   — Дозволь, великий князь!

Иван сделал приглашающий знак рукой, оба вошли. Боярин остался у порога, князь самовластно шагнул вперёд.

   — Вот где я тебя нашёл наконец-то! — гневно заревел брянский князь на Афанасия, но тот, кажется, не очень перепугался, ответил, указывая на Хвоста: