Изменить стиль страницы

— Допрежь спроси, по благословению ли он вещает, — отрезал Гоитан.

   — А ты, Гоитан, зачем в монахи пошёл, признайся? Дар живописный в себе чувствовал? — толика раздражения слышалась в вопросе князя Ивана.

— Не скрою, тоже избранничество ощущал: с детства отвергал установления, всеми признаваемые, отторгал внутренне власть пошлых истин — это, мол, не для меня, — и готов был подчиняться даже очень жёстким высшим правилам. Но пошлость была везде, а высшие правила — неизвестно где, и носители их тоже. Оттого и подался в монахи, чтоб волю свою отвергнуть в послушании, ибо она мучила меня. Да, услаждался блудническими словами и на пышноту титей засматривал. Теперь, видишь, мне нестыдно и нетрудно говорить об этом. Это давно отвергнуто, и я осудил. Прошлое миновало, и всё обновилось. Нищий духом не только не смущается находящими скорбями, но считает себя повинным ещё больше, как нуждающийся в сильнейших врачевательствах покаяния. И знаешь, ещё что скажу? Только после пострижения, только в уставах жизни монастырской нашёл я истинное окормление, истинную пищу душе моей, а с нею — радость, которую ничто ни отнять, ни умалить не может. Только не подумайте, братия, что хвалюсь перед вами...

Все сидели, опустивши глаза, лишь Восхищенный глядел от колен в каком-то болезненном несогласии.

   — Кто о малых грехах не страждет, тот чрез них впадёт и в великие, — пробормотал он наконец.

Монахи продолжали молчать. Угадывалось, что тут некое соперничество тайное, которое их тяготит.

   — Так, по крайней мере, наш игумен свенский учит, — с показным смирением прибавил Восхищенный, — а сам я ничего не знаю.

   — Аль ты из Свейского? — встрепенулся князь Иван.

   — Оттель. С тестем твоим притёк. Теперь тут останусь по внутреннему велению.

   — Знавал ли в монастыре привратника Афанасия?

   — Н-ну, знавал... — неохотно подтвердил Восхищенный. Слезящиеся от дыма глазки его с подозрением уставились на князя. — А пошто он тебе?

   — Да бывал я у вас, беседовали... — так же неохотно проронил Иван.

   — Он ведь знаешь кто? Счас скажу. — Восхищенный живо поднялся, прошуршал лаптями к Ивану. — Головник он! — выдохнул в самое ухо. — Да-да-да... Убивец. Князей-то брянских он порешил, когда смута была. Не один, конечно, но с такими же головорезами, как сам. Коих схватили, кои сбегли, а он в монастырь спасаться пристроился. Но батюшка Мокий, игумен наш, распознал, что он — душа нераскаянная и исправления не желающая. Из страха токмо прибег. Князь же Дмитрий простил его и к себе приблизил. Не знай, пошто. Все прямо дивились. Да и то сказать, не было бы того смертоубийства на Николин день, не стал бы Дмитрий брянским князем великим. Афанасий так теперь при нём и ошивается.

Ивана обдало изнутри холодом: вот оно выходит-то как. Да есть ли пределы коварству людскому и подлости? А ежели сам он смолчал, значит, прикрыл и князя брянского, и головника?.. «Но отец Алексий тоже знает, ему Фенечка говорила, и тоже молчит? Нет, это я оправдания себе ищу. Алексий связан тайною исповеди. Он и говорить об этом не станет. А мне что делать?» Мысли его заметались. Совет нужен, наставление. К кому кинуться? Феогноста нет, да и не пойдёт он к Феогносту. Тогда — к кому?

2

Утренний зачин бывал обычно до восхода солнца, когда в соборе царила предрассветная жемчужно-серая дымка. В зачин послеобеденный, когда фрески делались на южной стене храма, солнечный свет, пробившись через узкие окна барабана, окрашивал роспись золотом, и князь Иван любил приходить в храм именно в эти часы.

Нынче свет пал на стену не ровно, а отчего-то беспокойными волнами, словно бы бегущие по небу тучи пропускали его прерывисто, через свои разрывы.

Гоитан принял деревянное ведро с известью, начал было подниматься на леса, но что-то насторожило его. Он поставил ведро на верхние полати, спустился и прошёл к железным дверям собора. Распахнул их и отпрянул от пыхнувшего в промеж жара. Пламя с гулом втянулось в собор, чёрный дым начал стлаться по стенам вверх, а затем через нестеклённые окна барабана вытекать наружу.

Выйти через западные двери не было никакой возможности, на счастье, собор имел запасной выход через придел.

Ударили в набат кремлёвские колокола.

Иван обежал собор с южной стороны. Слепило глаза жаркое уже, вошедшее в силу солнце, в его свете ненастоящим казалось жёлто-жухлое пламя, которым объята была от закомар до маковки церковь Рождества Предтечи на самом конце Боровицкого мыса. Это близко, но не настолько, чтобы огонь проник оттуда в Спасский собор. Иван обогнул ещё один угол. Возле паперети полыхал такой же блёклый в солнечном ослеплении факел — это горела варившаяся в котле из конопляного масла олифа. Едкий чёрный дым валил в дверной проем, как в трубу. Поодаль валялись пылающие головни, доски — их забросило сюда ветром от уже догорающей Предтеченской церкви.

Ветер со страшной силой гудел в кронах вековых боровицких сосен, рыжие огоньки, словно белки, перескакивали с дерева на дерево, хвоя горела с весело пугающим треском. Обгоревшие сучья летели в воду Неглинной, испуганные рыбки прыскали от шипящих головешек.

Скорость пожара была столь велика, что выбегавший с Вёдрами и баграми на тушение посадский люд успевал залить лишь занявшуюся от головней траву. Надеялись, что пожар не перешагнёт через Москву-реку, и стало казаться, что самое страшное позади. Но огонь незаметно, словно украдкой пробежав вдоль кремлёвской стены, схватился за шеломчики сразу двух близ друга от друга стоявших церквей — Николы Мокрого и Зачатия Анны на Мокром конце. У всех деревянных церквей купола были крыты осиновой дранкой. Высохшие на солнце в месяцы бездожья, они Вспыхивали в одно мгновение. Следом занялись свечками луковки церквей Никиты Мученика, Козьмы и Дамиана, которые располагались неподалёку, разделённые Болвановской дорогой.

Вихревой, вздымавший вверх головни и даже целые брёвна ветер стих как-то враз, словно на стену налетел. Схваченные пожаром церкви тихо догорали, через завесы чёрного дыма пробивались всё более редкие языки огня, а дым становился всё синее и разреженнее.

Считали, что бедствие началось с церкви Рождества Предтечи. Но прибежали из-за Неглименья перепуганные и перепачканные сажей люди, с суеверным страхом рассказывали, что огонь неведомо откуда пал на церковь Бориса и Глеба на Ленивом Вражке, а уж от него перебросился через узенькую Неглинку к Кремлю. Наземные жилые постройки москвичи успевали залить водой или растащить баграми, а высоко Вознёсшиеся купола храмов были и уязвимее при верховом пожаре, и беззащитнее.

В каменном Спасе на Бору ничего не выгорело, лишь покрылись копотью свеженаписанные фрески.

   — Кои уж и не отчистить, только откалывать и всё сызнова лепить, — сокрушался Гоитан.

А у Настасьи, не пришедшей ещё в себя от пережитого страха, иное прискорбие:

   — Сеня шибко ругаться станет! — И она зябко поправила на плече тяжёлую соболью шубу, которую накинула впопыхах, когда выносила с боярынями добро из повалуши.

На берегу по-прежнему было знойно, набегавший из-за Замоскворечья ветерок наносил не прохладу и свежесть, а горький вкус пожарища.

   — Сеня прискачет, может, прямо завтра, — тихо добавила Настасья надломленным голосом, так что не понять было, рада она скорому приезду супруга или огорчена.

3

Настасья оказалась более чем права. Семён Иванович приехал перед закатом солнца в этот же день, а ругался не просто шибко, но яростно, грубо, непотребно.

Великие пожары от злых людей или несчастных случаев повторялись в Москве каждые пять лет, и ни разу не удавалось выявить виновника. Этого не мог не знать Семён Иванович, однако накинулся на брата с требованием предъявить точный ответ.

   — Кто пожар вздул?

   — Бра-а-ат, откуда то мне ведать?

   — Не ты рази за главного на Москве оставался?