Изменить стиль страницы

Да, к предательству. Иначе это не назвать. Пришел вместе со стражей, свободно разговаривал с Юргисом, советовал, чтобы Юргис добровольно выдал ему, где скрываются вольные люди, побуждал человека, ненавидящего поработителей родной земли, юлить перед осквернителями ерсикских святынь — тогда, мол, выживешь… Будешь дышать, говоря словами Пайке. Дышать, ходить, есть хлеб, выращенный честными хлебопашцами, пить прозрачную воду из чистой кружки. Будешь дышать — и заставлять себя забыть свою молодость, свою душу.

«Если бы мать моя вскормила меня сывороткой вместо молока… Если бы рос я среди угнетенных, стенающих рабов… Если бы так». — Но Юргис не привык подчиняться принуждению, когда сильные пускают в ход кулак, да еще в железной рукавице. Он привык равняться на тех, кто не признает жизни ради себя одного, кто знает, что такое доброта, кто находит радость в честном труде и сердечной чистоте.

Так не только Юргис думал. Подобные мысли излагали и святые чудотворцы, и хранители прадедовских заветов. Те же мысли — в книгах, что читаются ищущими истину.

«Познай самого себя», — было написано на камне в храме древних греков, посвященном богу Аполлону. «Познай самого себя, чтобы стать лучше», — так истолковывали эту надпись греческие мудрецы. Переписывая в Полоцком монастыре русские летописи, иные любители древней мудрости пускались рассуждать о смысле жизни человеческой. Словно бы не про них писана заповедь царьградской церкви: «Верь всемогущему!» Что остается нетленным, после того как человек завершает свой земной путь? Что хотя бы как едва теплое дыхание доносится до тех, кто родится и будет жить после него? Теплое дыхание…

Дни наползали и уходили.

Потом в клетушку, где находился Юргис, бросили второго узника. Не втолкнули, не внесли — бросили. Два стража перетащили через порог обмякшее тело и швырнули на пол, словно мешок половы в овине. Был полдень, свет зимнего солнца, проникавший в отдушину, позволил видеть происходившее в каморке.

Узник был крепко избит. Одежда разодрана в клочья. Похоже, прежде это были вышитая рубашка и кафтан, но с них успели содрать всю медь, все вышивки — все, чем гордится свободнорожденный, когда выходит на люди. Волосы незнакомца слиплись в грязно-рыжий, вымазанный кровью колтун. В крови были лицо, шея, руки. Руки эти, казалось, побывали между вращавшимися жерновами — тяжелыми, грубыми жерновами.

Юргис перевернул избитого на спину, подложил под него тощий мешок с трухой, на котором спал, обрызгал водой губы, шею, стал растирать грудь, пытался вернуть страдальца в сознание. Юргису случалось видеть, что лекари так поступали с хворыми. И все повторял ему на ухо — Проснись!

Чужой, однако, глаз не открывал и не отзывался.

— Колесо возмездия может зажать пальцы в тиски, распорядиться участью любого слуги сатаны. Любого, кто противится увещаниям святой церкви, — прозвучало за спиной.

Дверь каморки отворилась и внутрь протиснулись Пайке и здоровенный монах с темным, словно опаленным лицом.

— Для каждого грешника наступит однажды миг, когда станет он взывать к небу: «Для чего вышел я из утробы, коль вижу труды и скорби и дни мои исчезают в бесславии?» И дни его станут исполнены ужаса. Ибо господь с высоты не спросит о нем, и сияние не распространится на него… — молвил монах густым голосом.

Пайке приблизился.

— Ты еще не видел владетеля Висвалда, попович. А в прошлый раз даже не откликнулся на предложение.

— Много ли толку — увидеть еще одного искалеченного узника?

— Висвалд герцигский не искалечен.

— Из того, что довелось видеть, могу судить, что рыцари девы Марии охотнее видят непокорных с переломанными конечностями либо вовсе без них, нежели разгуливающими на здоровых ногах.

— Но сам ты, однако, цел и невредим.

— Гнию в подземной норе. И без помощи провидцев знаю, что нить моей жизни может прерваться в любой миг.

— Предел терпения римской церкви высок, — вставил внимательно прислушивавшийся к разговору монах.

Стукнул засов. Юргис вновь остался наедине с лежавшим без чувств незнакомцем.

* * *

Усилия оказались не напрасными: товарищ Юргиса по несчастью пришел все-таки в себя. Застонал, приподнял веки, по губам прошла дрожь. Как если бы он проговорил что-то, но столь слабо, что Юргису не разобрать было. Или же узник говорил не по-латгальски?

Юргис перетащил собрата на свою постель, напоил еще раз, растер, успокаивая:

— Выживешь! Выживешь! Только не сдавайся!

Повторил это по-латгальски, по-русски, по-литовски.

Похоже, литовская речь подействовала на лежавшего более прочих. Он повернул голову, открыл глаза. Верно, пытался понять, где он и что с ним. Однако длилось это лишь мгновение, и он снова впал в беспамятство.

— Испустил дух. Вытащить наверх, на псарню. — И появившийся с уборщиками страж уже собрался было сволочь обескровленного в ров. (Свалочные места для убитых и замученных были неотъемлемой частью германских установлений на отвоеванных у язычников землях.)

— Да жив он! Жив! Только что мы с ним разговаривали! — встал Юргис на пути стража.

— Как это разговаривали?

— Как человек с человеком. Словами.

— Какими?

— Обычными. Он пить просил.

— По-латгальски?

— А как же, — соврал Юргис. Раз уж начал лгать, держись дальше.

— А еще что сказал литвин?

— Больше ничего. Пить просил…

— Ничего? Ничего, говоришь?..

Страж замахнулся бердышом, однако не ударил и не стал понапрасну тратить слова, втолковывая узнику, обреченному сгнить здесь, какие способы пыток известны местному палачу и какие из них брат-рыцарь, в ведении которого находятся узники, прикажет применить к язычнику — хулителю девы Марии. Что для дробления пальцев пользуются железными клещами, узник видит и сам. К тому, кто сейчас валяется в беспамятстве, изобретение ливонских рыцарей было применено с толком.

Тем не менее страж оставил лежавшего в покое. И даже проявил снисходительность: велел уборщикам принести еще соломы для подстилки, второй туес с водой и ломоть хлеба.

Теперь Юргис знал: его собрат по несчастью — литвин. Попавший в беду литвин. Может быть, гонец от литовских кунигайтов в одно из русских княжеств, а может быть, литовский торговый или даже знатный человек. Тевтоны могли схватить любого путника.

Может, накрыть его охапкой камыша, которую внесли только что?..

— Спаси бог.

Это литовец сказал.

— Спаси бог, братка. Всего более за то, что растер. Потому и не покинула меня Мать моей жизни. Уже вышла она из сердца и пробиралась в глотку, чтобы улететь. А ты вернул ее назад, в грудь. И спаси бог за то, что заступился перед латником. Я слыхал, как вы разговаривали. Был в тот миг в памяти…

— Не говори много. Ты еще слаб сверх меры.

Юргис снова поднес к губам сотоварища воду, накрошил в рот хлеба, омочил изувеченные пальцы. Хотя много воды на это расходовать нельзя было: впереди долгая ночь была и долгое утро. Да рыцари святой девы могут и вообще забыть о существовании узников на день-другой…

— Юргис-попович… Может, самого ерсикского попа сын? — вслух подумал изувеченный. — Или какого епископа русского?

— И ерсикского, и русского епископа полоцкого. А ты откуда знаешь мое имя?

— Так тебя тевтонский страж назвал. Значит, ты — из герцигских церковников?

— Из них.

— Не слыхал ли, где обретается владетель Висвалд?

— Тут. В подвалах. В оковах.

— Откуда знаешь?

— Пролаза один, переметнувшийся к немцам, хотел меня провести. Звал поглядеть на повергнутого властителя.

— Добром звал?

— Силой не волокли.

— А ты?..

— Не пошел. Почуял: латинистам, заморским оборотням, доставлю этим радость. А то и похуже.

— Братка… — прохрипел литвин.

— Нельзя тебе говорить.

— Мне надо сказать… Мне надо слышать все, что можно, о Висвалде. Пока еще держится во мне жизнь…

* * *

— Сделаю! Клянусь, что исполню! — Юргис схватил литвина за руку, чтобы принести обет, но тут же выпустил ее, вспомнив о раздробленных пальцах.