«Чудно! — думал Андрей. — Сколь раз доводилось встречать весну, а такого еще не бывало. Неужто в последний раз ее вижу?»
Он сделался мрачным и тихо побрел в избу.
Затемно вернулся встревоженный Иван, долго пробывший на подворье игумена. Со злостью швырнул на стол шляпу, молча прошел в свой уголок, сразу лег спать.
Андрей долго слушал, как он вздыхал и ворочался. Наконец не выдержал, спросил:
— Ты чего маешься? Поди, от игуменского обеда живот вздуло?
— Я у него куска хлеба в рот не взял.
— Что так?
— Душу воротит! Радуется Зосима, что Жулякова сожгли. «Это, — говорит, — отшатнувшихся вернет на путь праведный!» Хоть бы сам праведником был, а то злобен и мстителен! — Иван помолчал, сокрушенно добавил: — Никак уразуметь не могу, пошто они, попы да монахи, бога пугалом сделали. Только одно и твердят: «Грех! Бог накажет!» Ну и пускай бы он сам и наказывал, а то вместо него суд и расправу чинят. Гоже это? При мне приволокли мужика, монастырского приписного. Какой-то долг за им. Зосима этак ласковенько говорит: «Постегайте его в конюшне, дабы не обижал господа скупостью. А после бросьте в яму, пущай посидит недельку — авось покается в грехах!»
«Зря боялся, что парень богомолом станет. Сам начал разбираться, что к чему», — подумал Андрей. Попытался встать, но от внезапной боли в груди со стоном упал на постель.
Из-за занавески выглянул встревоженный Иван.
— Плохо вам? Я сейчас за лекарем сбегаю!
— Был он уже нынче. Подай лучше испить!
Бортников поднес к губам большую глиняную кружку. Андрей стал жадно глотать горьковатый напиток, пахнувший стародубкой и какими-то другими травами.
Иван присел на кровать, потрогал руку больного, покачал головой. Рука была горячая, сухая. Под кожей быстрыми толчками пульсировала кровь.
— Холодно. Трясет меня что-то! Накрой кафтаном да ложись спать, тебе завтра рано вставать надобно.
— Я к игумену больше не пойду, — решительно заявил Бортников.
— Это почему?
— На недоброе дело он меня подбивал, а когда я отказался — стал стращать и непотребными словами лаять. Осерчал я, порвал чертеж в клочья и убег с его подворья.
— Смотри-ко! — удивился Андрей. — А я тебя смиренным считал. Ну и ну! С самим игуменом повздорил.
— Андрей Артамонович! — взмолился Бортников. — Давайте в Екатеринбург вернемся. Ведь всю работу уже сделали, ландкарты готовы. Уедем скорее.
— Обожди несколько дней. Как только мне полегчает, так и тронемся. Я сам о Мельковке стосковался, — Андрей провел рукой по глазам, словно снимая темную пелену. — Что-то забывать стал. Да… На какое злое дело уговаривал тебя Зосима?
Бортников вспыхнул, жалко скривил губы. Долго сидел, опустив голову, наконец решился и, смотря в глаза Андрею, произнес:
— Велел мне бумаги ваши к нему принести. «Я, — говорит, — их только просмотрю и обратно верну. Великий грешник твой межевщик, или маркшейдер, я все путаю. Покаяться не желает, а здоровьем зело скорбен сделался. Еще, чего доброго, без покаяния преставится. А я, как пастырь, за его душу перед господом в ответе. Он, видать, на бумаге свои грешные мысли записывал. Вот мне и надо знать, о чем за него перед престолом всевышнего молиться!..»
— Ну а ты что? — с беспокойством спросил Андрей.
— Отказался я. Тяжело мне за вину свою перед вами. Еще когда в первый раз в Соликамск приехали, Зосима велел доносить ему про вас: куда ходите, что говорите, с кем встречаетесь. Пригрозил, что сие дело богу угодное: «Грешник большой твой Татищев. Надобно его на путь праведный наставить». Я по простоте своей поверил. А когда вы в Растесе, меня спасая, чуть сами не погибли, все во мне перевернулось. «Человек мне добро сделал, а я ему злом плачу». И до того мне лихо стало, что руки на себя готов был наложить.
Андрей погладил горячей ладонью руку Бортникова:
— Добро и зло, Ванюша, всегда рядом идут. Где между ними грань проходит — ты знаешь? И я не знаю. Ведаю лишь одно, что часто добро ведет к злу, а зло добром оборачивается. Вот и ты, допрежь что-либо сделать, сперва обдумай, к чему оно привести может. Тогда уж и решай. А теперь ложись спать. Только испить дай.
Среди ночи Андрей проснулся как от толчка. «Бумаги», — пронеслась в голове мысль. Хотел встать, но не смог. Тело сделалось настолько тяжелым, что уже не подчинялось воле.
Было тихо, только в углу, за занавеской, мерно посапывал Бортников, да за печью шуршали тараканы. Дважды прокричал петух — глубокая ночь, а на дворе светлынь. Лунный свет залил землю, Пробился в окно и улегся на полу голубоватым холодным пятном. Шальной ветер раскачивал голые ветки осокоря, и тени от них, падавшие в комнату, метались, словно живые. В горячечном бреду казались они Андрею костлявыми руками.
Он метался и стонал, а руки тянулись все ближе. Их было много. Подобно змеям обвили они его, стали душить, рвали грудь и давили сердце. Андрей задыхался, а перед мутнеющими глазами лунное пятно колыхалось, ширилось, обретая форму шара с крутящимся вокруг ярким кольцом.
«Сатурн!» — догадался Андрей и тут же увидел, что вовсе и не Сатурн это, а злобное лицо Зосимы.
Он звал на помощь Ерофея, Василия Никитича. Ему казалось, что он кричит на весь дом, а помертвевшие губы только чуточку дрогнули.
Тьма опустилась на глаза, потухла, и растворилась во мраке мерзкая рожа Зосимы. Откуда-то издалека доносился затихающий голос Бортникова, звавший его. А потом тишина смешалась с тьмой…
Долго сидел возле постели Татищева Иван, смахивая ладонью слезы. Наконец встал, осмотрелся. Взгляд задержался на столе, где лежали бумаги. Сразу вспомнилось требование Зосимы.
«Солгал монах! Не для доброго дела нужны ему бумаги. Опять что-нибудь злое умыслил. Ну, обожди!..»
Изредка взглядывая на кровать, где лежал с накинутым на лицо платком Андрей Татищев, Иван, сидя на корточках перед горящим очагом, торопливо разбирал исписанные листки: «Успеть бы до рассвета, покуда не разнеслась весть о кончине Андрея Артамоновича!»
Уже сгорели страницы, на которых Андрей записал свои мысли о положении кабальных, раздумия о качестве подневольного труда. Вслед за ними в очаг полетели письма Василия Никитича, в коих речь шла совсем не о заводских делах, а о бедствиях государства в связи с регентством Бирона.
Взгляд Ивана остановился на листочке с небрежным чертежом небесной сферы, возле которого вилась четкая надпись: «Полная мудрость». Тут же рядом какие-то вычисления. Чуть ниже тонким гусиным пером рукой Андрея начертано:
«Сатурн небесный гневливый содеял злобу. Какую б звезду иную иметь?»
С недоумением вглядывался Бортников в непонятные строки и, видимо, все же решив, что опасности бумага не таит, отложил в сторону.
Когда все было просмотрено и страницы, могущие принести какую-либо беду, сожжены, Бортников принялся за книги. Каждую тщательно перелистал, чтоб случайно не пропустить забытый листочек. И в одной между страниц обнаружил письмо: «Милый мой Андрюша…» Дальше Иван читать не стал, заглянул на оборот и в конце увидел приписку: «Не забывай свою Настеньку!..» Не та ли это женщина, о которой допытывался игумен?
«Ну, нет, Зосима Маковецкий! Сие послание не получишь!»
Скомкав письмо, Иван бросил его в огонь.
Из книг только одна — «О рудах, обретающихся в земле» — заинтересовала Бортникова. И не содержание ее, а необычная толщина задней корки. Хмыкнув, он колупнул ногтем, содрал наклеенную бумагу, нашел небольшую тетрадь.
«С чего бы так потаенно держал Андрей Артамонович сию рукопись?»
Двинув ближе шандал и с трудом разбирая латынь, Бортников начал читать.
Только когда рассвело и на восходе небо окрасила розовая заря, он оторвался от тетради. Быстро оглянувшись, сунул ее за рубаху…
Еще не успели вернуться с похорон служащие Пермского начальства, как в контору заявился игумен. Дождался капитана Берлина и о чем-то долго гудел у него в кабинете. После капитан принес все бумаги горного межевщика и вместе с Зосимой до самого обеда читал их.