В Судак я приехала глубокой ночью. Городской автобус уже не ходил. Не будучи в этом городе двенадцать лет, за которые мои родственники успели построить новый дом в другом месте, я поняла, что решительно не знаю, куда идти. Светила только луна… Три моих попутчика быстро растворились во тьме. Подхватив в одну руку чемоданчик, а в другую – красную лошадь, я отправилась на поиски улицы 14 апреля… Я, как следопыт, обшарила весь город. Периодически мне приходилось отбиваться красной лошадью от собак, – они, мелкие, но весьма визгливые и приставучие, носились мохнатыми компаниями по пустым улицам и заливались на полную луну…
Когда я нашла искомый домик, в нём уже все давно спали. В калитку меня не хотела впускать маленькая собачонка. Пришлось вести с ней долгие переговоры, задабривая её остатками дорожной провизии. Наконец, мы подружились, и она позволила мне войти во двор и приблизиться к крыльцу.
Дверь была заперта, и я долго и безуспешно звонила… стучала… звала сестру по имени… Я бы пересидела ночь здесь, на крылечке, но домик стоял на горке, и ночной ветер пробирал насквозь, даже куртка не спасала. Мне казалось, что долго я здесь не продержусь, и ветер сдует меня с крыльца и понесёт куда-то… ну, что ж, значит, пусть будет так. И когда я уже перестала звонить и стучать – дверь неожиданно отворилась, и вышла сестра.
– Ой, кто это здесь?! – вскрикнула она.
– Лёля, это я.
– Господи, откуда ты взялась?
– Приехала последним автобусом. Разве ты не получила мою телеграмму?
– Нет.
(Телеграмма придёт через два дня).
…Мы проговорили до утра, не зажигая на веранде огня. Светила полная луна…
Лёля была мне троюродной сестрой. Она приходилась двоюродной племянницей моему отчиму Фёдору. Таким образом, кровного родства у нас не было, но было какое-то иное, более значимое для меня родство. Лёля одно время жила в нашей семье. В то время мы с ней и сдружились. Но мы не виделись пять лет, и за эти годы каждая из нас прожила огромную жизнь. Когда-то мы рассталась девчонками, а встретились – старухами. По крайней мере, такими мы себе казались. Хотя мне было 22, а Леле – 26. В результате прожитой жизни, кроме смертельной усталости, у меня остался ворох стихов и вопрос: зачем жить дальше? У Лёли – была своя драма, в финале которой она осталась одна с сынишкой, которому было сейчас два года, и вопроса «зачем жить дальше» для неё не существовало. Точнее – существовал точный и определённый ответ, который посапывал в кроватке за стеной…
…Первую неделю, пока в доме доживали свой отпуск курортники, я обитала на веранде. По ночам было очень холодно. Веранду заливал синий, пронзительный свет полной луны… Можно было писать, или читать, не зажигая лампы. По ночам ветер налетал на дом с бешеной силой и, казалось, хотел оторвать веранду от дома и унести её прочь от города – в пустыню за Алчаком – в Капсельскую долину – к Меганому… Веранда скрипела, из последних сил цепляясь за дом… Я коченела под двумя одеялами. Свитер натягивала на ноги, на голову – одеяло. И всё равно всю ночь цокала от холода зубами. «Ну как, ты не мёрзнешь ночью?» – «Всё нормально», – говорила я, чтобы не расстраивать сестру.
А через неделю я перешла жить в дом. Наконец-то все уехали. Все дни я была одна, и это было блаженством. Лёля и её отец, Василий Иванович, с утра уходили на работу. Своего сына, Витюшку, Лёля по дороге на работу отводила в ясли. И можно было весь день молчать. Или – спать. Никому до меня никакого дела не было. И это – лучшее, что можно было желать в моём положении.
Я завтракала во дворе, за длинным столом под виноградными лозами. Стол заливало солнце, он сиял, пуская мне в глаза солнечные блики… на клеёнке были насыпаны красные и зелёные виноградные листья… Солнце отражалось в чашке с крепким чаем… Ярко белело яйцо на блюдце – мой простой завтрак, и скорлупа нежно просвечивала на солнце… И почему-то всё это ранило – яркость солнца, сияние длинного стола, рассчитанного человек на двадцать. За которым сидела я одна… Красота листьев, и чайных роз, и белого домика, и зелёной беседки, увитой краснеющим виноградом… – всё это резало глаза и сердце. Иногда от красоты очень больно. Бывают в жизни такие минуты.
Первую неделю, пока стояла жара, всё мучило нестерпимо: пышная южная зелень, яркие цветы, густые, терпкие запахи, такие любимые с детства, но сейчас – в не-жизни – понапрасну терзающие… Первую неделю я старалась не высовываться из дому. Сидела в нём, как улитка в панцире.
Улица 14 апреля. Домик на горке, приютивший меня. На заборе – голубой почтовый ящик. Где-то раз в три дня я вынимаю из него конверт с московским штемпелем. Очередное письмо от Гавра. Он, как неутомимый донор, переливает в меня свой оптимизм. И свою грусть. Зовущую грусть:
Он не провожал меня. Он был в это время в командировке в Таллинне. Меня провожала Наташа Дюшен. С ней мы бродили когда-то по Цветному бульвару, с ней бегали бессчётно раз на енгибаровские спектакли, с ней стреляли у входа в цирк лишний билетик, с ней ходили поступать в цирковое училище, и на енгибаровский творческий вечер в ЦДРИ вместе ходили (Наташин папа достал нам тогда жутко дефицитные билеты), с Наташей мы отправились когда-то к Рошалю (Наташина бабушка рекомендовала нас ему как своих двух внучек), с Наташей мы искали для меня клоунский образ, придумывали костюм, вся Наташина семья была вкручена в вихрь моего помешательства на цирке, моих идей фикс, и вот теперь Наташа оставалась в студии пантомимы у Гедрюса Мацкявичюса, а я уезжала неизвестно куда и зачем…
…А потом подул холодный ветер, погнал по дорожкам лепестки чайных роз, небо из ослепительно-синего сделалось чёрно-серым, рваным и буйным, запахло затяжным ненастьем… Пошли дожди… Пляжи опустели. Теперь можно приходить к морю. Сидеть на пустом пляже где-нибудь под Алчаком, или под Крепостной горой, и глотать едкий, пахнущий йодом дым – жгли водоросли, и густые, длинные, кудрявые дымы от костров низко стелились по берегу… Штормило. И лето уже вряд ли могло вернуться. Самое страшное лето в моей жизни. Так я тогда думала, что самое страшное… Сидела на топчане и курила. Единственный месяц в моей жизни, когда я курила. С жадностью и отвращением втягивала в себя тошнотворную горечь – и все равно не могла заглушить ту, что разъедала меня изнутри…
Жалела ли я о том, что прошлым летом отказалась идти к нему в театр? Если скажу «нет, не жалела», то это будет жалкой неправдой.
Да, жалела. Страшно жалела.
Если бы знать что-нибудь заранее!…
Но ведь были намёки из будущего, предостережения – мои собственные стихи!
Я не хотела им верить. И – вот…
Неожиданно на узенькой, кривой, идущей в гору и совершенно безлюдной улочке встретила свою москонцертовскую подружку Марьяну Тонкову и её мужа Славу Бачко. Забавная пара: она – тоненькая, изящная, с головкой античной богини, а он – могучий, рыжий, лысеющий толстяк. При этом – они как-то удивительно подходят друг другу, со своими говорящими фамилиями: Тонкова и Бачко.
Мы удивлённо уставились друг на друга.
– Какая встреча!… – всплеснула Марьяна руками и кинулась обнимать меня.
– А вы что тут делаете? – спросила я.
– Мы? Отдыхаем! Мы в отпуске. Слава сказал: я должна увидеть его любимый город – Судак, – щебетала Марьяна.
– С детства обожаю эти места! – сказал Слава. – Особенно осенью, когда уже нет курортников. А вот ты что тут делаешь?
– Я?… Вымираю, – честно призналась я.