Изменить стиль страницы

Они прошли в кабинет, заставленный книжными полками высотою под потолок. На письменном столе стояла бутылка коньяку, рюмки, две чашки для кофе. На диване аккуратно застлана белоснежная постель. «Для меня… ждали…» — понял Эрвин, но зародившуюся было признательность немедленно упрятал под насупленные брови.

— Ну?

Сулев больше не улыбался. Он откупорил бутылку, налил в рюмки, делая все это стоя. При свете одной настольной лампы он казался сейчас суровым, решительным, и золотистый завиток волос, упавший ему на лоб, ничего хорошего не сулил.

Эрвин все еще стоял посреди комнаты. Ярость на друга, на его семью, квартиру, на самого себя закипела в нем с новой силой. Ему хотелось наговорить гадостей и уйти, уйти отсюда навсегда, чтобы не видеть этой двусмысленной сдержанности, не слышать больше двусмысленных расспросов — что и где, не тяготиться этим уютом, распирающим толстые стены дома. Разве это дружба? Разве это друг? «Наказали тебя правильно, хотя не следовало так крепко», — вот его первые слова в тот день, когда Эрвина как щенка выбросили за борт большой жизни. Значит, он согласился с решением Яна Раммо — этого самоуверенного индюка, дорвавшегося до власти, забывшего фронтовую дружбу! А может быть, Сулев и сам поступил бы так же? Ведь он и теперь встречается с Яном — на разных там собраниях и совещаниях, подает Яну руку, про Эрвина, возможно, и не вспоминают, занятые своими высокими государственными делами, а то и просто смеются над его несчастьем?.. Нет, уйти, уйти отсюда немедленно!..

4.

И все-таки он не ушел. Ни в эту ночь на воскресенье, ни на другой день, ни на третий. По утрам Сулев и Фанни вместе уезжали на работу, — Эрвин всегда слышал, как уже в прихожей Фанни давала многочисленные и самые разнообразные наставления бабушке, а та, как автомат, отвечала на все одним тоном: «Хорошо… хорошо… хорошо…» Потом раздавалось неторопливое, баском: «Фанни, опоздаешь!» Щелкал дверной замок — и все надолго смолкало… Эрвина, спавшего в кабинете, никто не тревожил и не будил.

Но он просыпался рано, задолго до того, как в коридоре, стараясь быть совершенно бесшумной, осторожно появлялась бабушка. Это событие служило как бы сигналом к тому, чтобы Эрвин закурил очередную сигарету — уже третью или четвертую за утро. Он страшно много курил — это просто непостижимо!.. Фанни как-то сказала, что на сигареты у него уходит больше, чем на питание, и, возможно, она права. В семье Сулева курящих не было, и Эрвин не раз замечал, что и Фанни, и бабушка, и иной раз малышка Сирье стараются как можно меньше находиться с ним в одной комнате. Особенно оберегают от него дочурку, но это, конечно, удается плохо: сизый табачный дым уже к полудню проникает во все помещения в квартире — как ни странно, даже в продуктовые шкафы на кухне…

Когда Эрвин шел умываться, мать Сулева успевала поставить на стол в самой большой комнате, служившей и столовой, и гостиной, дымящийся кофе, сосиски — любимое блюдо гостя — и положить рядом пачку свежих газет. Читать он начинал сразу после сосисок, а продолжал, лежа на диване, — здесь же в гостиной, поставив прямо на пол массивную, с фигуркой орла бронзовую пепельницу. Он очень внимательно следил за всеми событиями в стране и за рубежом, и газеты, сколько бы их ни было, просматривал от корки до корки. Относительно различных международных дел имел свои неожиданные суждения, и по вечерам довольно часто между ним — с одной стороны и Сулевом и Фанни — с другой завязывались горячие споры. Но это по вечерам, а вот сейчас, после завтрака, поговорить было решительно не с кем: бабушка старалась при нем в комнату не заходить, а Сирье с ее двухлетним жизненным опытом в собеседницы по принципиальным вопросам не годилась.

Увлекшись чтением, он раз по десять зажигал одну и ту же сигарету, а на глянцевом деревянном паркете, рядом с бронзовым орлом, росла кучка пепла. Сирье с куклой или мишкой в руках, румяная и синеглазая, бежала на кухню, и оттуда доносился ее захлебывающийся, восторженный голос:

— Бабуська, а дядя Эльвин апять асыпаль… апять лядом с пеплисей! И а дивань тозе!..

— Ну ладно, ладно, — сухо отзывалась бабушка, и маленькая ябедница, сияющая и довольная собой, возвращалась на свой пост.

— Нажаловалась? — без улыбки, строго спрашивал дядя, неумело подбирая пепел, но на девочку он не сердился: несмотря ни на что, они замечательно дружили.

А на плитках паркета, возле дивана, с течением времени уже четко обозначилось темное пятно. Впрочем, такое же было и в кабинете…

В целом Эрвину в обращении с чужими вещами не везло с детства. В школе он невзначай портил и терял учебники, циркули и линейки одноклассников, в юношеские годы поломал новенький велосипед Сулева, приобретенный с таким трудом, а на фронте, при переправе через Эмайыги, утопил пулемет товарища…

В Таллине в этот день стояла солнечная погода, какие иногда случаются в осенние месяцы. Правда, с утра небо хмурилось, и холодный упругий ветер с Балтики гнул пожелтевшие кроны молодых тополей и березок в саду напротив. Грустные краски осени наводили на Эрвина тоску. Ему опять стало жалко себя и так захотелось выпить, что он, нарушив установившийся в последние три недели порядок, даже не стал смотреть газеты и позвонил Сулеву на работу.

— Ты очень занят, директор?

— Да, у меня совещание, — послышалось в трубку.

— Жаль.

Он со злостью швырнул трубку на телефон. Соскользнув с рычагов, трубка упала на стоявший возле стола утюг и треснула пополам. Наблюдавшая за этим маленькая Сирье стремительно сорвалась с места, и только ее огромный бант и развевающиеся золотистые пряди мелькнули в коридоре.

— Бабуська, а бабуська… он… он тилефонь сламаль!.. — донеслось из кухни, и «он», впервые за последнее время, по-настоящему растерялся.

Бабушка появилась в дверях, нервно вытирая полотенцем худые, натруженные руки. Эрвин вспомнил, что много-много лет назад, когда приключилась история с велосипедом, эта женщина, тогда еще почти молодая и красивая, чуть не упала в обморок, увидев скрюченные колеса и изогнутую раму машины, только что подаренной сыну. Что она скажет сейчас?

Самообладание вернулось к нему.

— Не волнуйтесь, мама, ничего страшного, трубку можно заменить.

— Да-да… конечно!.. — с трудом проговорила она. И зачем-то повторила: — Конечно, Эрвин…

А он увидел, что глаза ее полны слез…

Настроение было испорчено, и Эрвин в самом плохом расположении духа вышел на улицу.

Он бесцельно брел по узким переулкам древнего города, кутаясь в свой старенький, потрепанный плащик и надвинув на глаза морскую фуражку с «крабом».

Мимо него проходили люди — взрослые, дети, старики. Все куда-то спешили, у всех, видимо, были какие-то свои неотложные дела. До его слуха доходили звонкие молодые голоса, отрывки чужих разговоров, отдельные фразы, значение которых нельзя понять непосвященному. Одним словом, вокруг бурлила, пенилась, как вино, несла в океан вечности свои волны пестрая, многоликая, могучая жизнь, и только он один как будто шел по ее кромке, боясь замочить ноги.

Так он дошел до ворот большого завода и как раз в тот момент, когда там кончилась смена. Из проходной парами, группами и в одиночку повалил трудовой люд, и нетрудно было заметить, что все по-особенному возбуждены, чем-то очень довольны, и веселый смех, шутки, анекдоты потекли, как весенние ручьи, вместе с толпами людей в разные стороны.

— Ого, это вы?!

Перед ним вырос голубоглазый, улыбающийся, очень знакомый парень в светлом добротном пальто и серой велюровой шляпе. На кончике носа смешно сидела большая коричневая бородавка, такая глянцево-зеркальная, что в нее, казалось, можно было смотреться.

«Носорог»! — вспомнил вдруг Эрвин и молча пожал протянутую ему руку.

— Куда же вы… собрались? — поинтересовался, наконец, Эрвин, уже с любопытством оглядывая добродушного парня.

— Домой. Кончил работу, иду домой, к молодой жене, — весело ответил тот и даже хитровато подмигнул. — Помните мою жену?