Забыв, что они из обыкновенной нежной плоти, те парни бросались со связками гранат под фашистские танки, закрывали грудью изрыгавшие свинец амбразуры дотов, горящими живыми факелами, не выпуская из рук оружия, упрямо шли на врага без всякой надежды уцелеть, но с верой в Победу.
Об этом дед рассказывал с жаром, только вот о себе — почти ни слова. И выходило, что вся его боевая и трудовая биография, вся большая и насыщенная событиями жизнь укладывалась в два десятка строк тетрадного листа. Война, несколько лет службы в Германии после Победы, затем увольнение в запас. Очень недолгие поиски своего места в мирной жизни — и почти сорок лет работы на одном московском заводе, в одном цехе! Стал токарем-карусельщиком высшей квалификации, рационализатором и изобретателем, даже избирался депутатом Моссовета, а это кое-что значит!..
Не раз бывал Николай Иванович за границей, имел хороших друзей в Берлине, Дрездене и особенно в Шверине — ведь именно там он и служил в органах советской военной администрации, помогая немцам налаживать новую жизнь…
Рассказы деда о войне, об эпизодах фронтовой жизни его однополчан, с которыми он на равных делил горе и боевое счастье, увлекали и меня и всех других слушателей, как тогда в школе, — они были полны таких ярких деталей, которые невозможно придумать, если сам их не видел, не пережил. В такие минуты я откровенно любовался блеском синих глаз, осанкой, походкой деда — буквально всем. А потом спохватывался:
— Деда, ведь это все было и с тобой! Почему же ты рассказываешь о других и ни слова — о себе?
Он делал вид, что не понимает вопроса:
— Разве я ничего не сказал о себе? Так и времени-то уже не было…
Но однажды он серьезно посмотрел на меня, покачал головой:
— Ах, внучек, внучек! Я получил высшую награду от судьбы — остался жив. Пули и осколки, правда, трижды задели и меня, но ведь рядом со мной они косили насмерть моих друзей и товарищей. По ним мы плачем, вспоминая войну, у их могил горит Вечный огонь. Я был с ними рядом, но остался жив, а их нет среди живых, они сами не расскажут о себе.
Я понимал, что дед глубоко прав, но мне казалось, что он и его друзья-ветераны, оставшиеся в живых, слишком мало говорят о себе, а потому в представлении слушателей выходило, что все погибшие — герои, а сами рассказчики оказывались где-то на втором плане.
— Но ведь ты тоже герой, у тебя вон сколько наград! — в запальчивости, в благородной обиде за деда доказывал я. — Пройти через такие переделки, не отступить — разве это не героизм?
— Ну и что? — спросил Николай Иванович и опять, не мигая, посмотрел мне в глаза. — Ведь ты гордишься тем, что твой дед прошел войну? Для меня твоя гордость не меньше цветов, не меньше орденов. И ты же видишь, какой почет воздают участникам Великой Отечественной. Законы специальные приняты, льготы действуют. Правда, жаль, что многие ушли, не дождавшись этих законов и льгот…
И дед надолго замолчал, думая какую-то свою, наверное, печальную думу.
Каждый раз, когда у нас возникал разговор о минувшей войне, дед словно сбрасывал с себя невидимую пелену, становился совершенно открытым, даже каким-то незащищенным, но чутко следил за реакцией собеседника на имена и эпизоды, которые извлекались из закоулков памяти, начинали жить.
— Деда, тебе было страшно?
Он ответил на мой вопрос мгновенно и просто:
— Было, — и, подумав, добавил: — Неправду говорят некоторые, что на войне не было страшно. Чувство самосохранения бережет человека всю жизнь, это вполне естественное чувство, заложенное природой. И когда в твою сторону летят снаряды и мины, когда рядом рвутся бомбы, свистят осколки и пули, никто не останется равнодушным к опасности. Но если тебе надо подняться, надо сделать бросок вперед в этом огненном смерче, бросок ради успеха в бою, ты заставишь себя преодолеть страх, ты выполнишь свой долг, если ты человек. Храбрый не тот, кто не боится смерти, а тот, кто владеет собой, кто сумеет вопреки страху сделать свое дело в любой опасной обстановке.
— Ты поступал так? — наивно спросил я.
Вот тут Николай Иванович на минутку задумался. Потом столь же доверительно, как в начале разговора, произнес:
— Я старался поступать так.
В тот день я узнал, что настоящий страх пришел к нему даже не в первых боях, а позднее, когда он повидал уже всякое, пережил увечье и смерть товарищей, долго лечился после ранения. На войне люди сходятся быстро, иной раз еще не знают имени друг друга, а готовы заслонить от пули или осколка собственным телом. Так случилось с дедом в первую военную зиму на Волховском фронте. Перед самым боем приметил он из прибывшего накануне пополнения веселого старшего сержанта, которого все звали Сибиряком — но не только за сибирское происхождение, а за стать и хватку, потому что солдаты из Сибири и с Урала нередко отличались особыми боевыми и человеческими качествами и считались наиболее надежными и крепкими бойцами.
— А ведь я тоже долго жил в Сибири! — сказал Николай Иванович Сибиряку.
— Земляк, выходит! — обрадовался старший сержант.
Он пустил по кругу свой ярко расшитый кисет, предложил даже некурящему земляку Николаю Ивановичу. Широкое скуластое лицо его сияло от удовольствия быть щедрым. Белый полушубок сидел на нем ладно, красная звездочка на меховой шапке блестела ярче других, казалось — не тускнела на морозе. Старший сержант будто и не замечал мороза, даже распахнул полушубок, развернув широкую грудь…
— Не куришь, значит? — уважительно сказал он земляку, то есть моему деду, не отходившему от него. — Это хор-ро-шо-о! И не начинай, брат, ни к чему!
Он подробно расспросил, где служил отец Николая Ивановича, в каком звании. А потом достал из кармана гимнастерки фотокарточку, показал новому другу:
— Вот мои… Жену зовут Аля — Алевтина, значит, — а малышку-сына — Ваня, тезка твоему отцу, значит…
И столько нежности и любви зазвучало в дрогнувшем голосе этого большого, минуту назад такого веселого, разудалого человека, что мой будущий дед рот раскрыл от удивления. И пожалел, что у него, восемнадцатилетнего, еще нет нигде ни жены, ни сына.
А утром в траншее возле немецкой землянки Андрей Касаткин схватился врукопашную с тремя рослыми фашистами. Когда дед бросился к нему на выручку, Сибиряк ударом приклада трехлинейки уже свалил одного немца и вдруг заметил, что Николая Ивановича пытается достать штыком вывернувшийся из-за поворота «свежий» фашист… Это произошло молниеносно, — Сибиряк отвлекся от своих двух противников и коротким выпадом вперед штыком отвел верную смерть от деда. Зато получил автоматную очередь в спину и, глотая воздух, медленно опустился на дно траншеи, привалившись спиной к промерзшей заснеженной стенке. Николай Иванович выстрелом в упор свалил убийцу Сибиряка, подоспевшие солдаты роты заняли всю траншею и землянку, внесли туда своего старшего сержанта, но он уже не дышал… Эта смерть ошеломила Николая Ивановича, он десятки раз «прокручивал» в воображении трагический эпизод во вражеской траншее, пытаясь представить иной исход, если бы сам поступил как-то по-другому. Он не мог найти какой-то своей оплошности, но Сибиряк спас ему жизнь и погиб потому, что отвлекся на миг от наседавших врагов, и дед считал себя хоть косвенно, но виновным в смерти веселого земляка.
Он хотел остаться возле своего павшего друга, схоронить его и написать письмо той красивой черноволосой и черноглазой молодой женщине, фотографию которой Андрей Касаткин показал ему в ночь перед своим последним боем, но в землянку пришел комбат — суровый, озабоченный, и отобрал шесть солдат в том числе моего деда, для срочного дела. Развернув перед ними карту, он показал на точку среди болот:
— Приказываю немедленно выдвинуться на эту высотку и держаться за нее зубами. Ни шагу назад!
Высотка еле маячила впереди — округлая, лысая, по ней уже пробарабанил шестиствольный немецкий миномет. Проваливаясь в снегу, с одним станковым пулеметом и двумя ручными, группа деда двинулась вперед — туда, где рвались снаряды и мины. Воздух холодил легкие, на редких кустиках орешника лежал толстыми пушистыми хлопьями снег, но солдатам, пробиравшимся на высотку, было жарко.