Вот каким хитрецом оказался Осман. Мы догадывались, что в душе он таит вражду против Советской власти. Хоть сам никогда и не служил в войсках имама — и тут он схитрил: «Я не трону никого, и меня не трогайте». В ауле поговаривали, что зять его отвел в отряд Фатаха десять голов овец и несколько бурдюков вина. Скрывал же он, подлец, у себя лазутчиков Деникина и Алиханова. И богатство, накопленное годами, превратил в золото и спрятал где‑то в надежном месте. Все это^знали мы — большевики села и ждали лишь момента уличить коварного врага. Это чувствовал, наверное, и Осман, все старался завести дружбу с нами: то, бывало, приходил на очаг, обычай был раньше собираться зимой у кого‑нибудь на вечеринку, где женщины пряли шерсть, лущили кукурузу, а мужчины хабарничали, рассказывали сказки. Так вот до революции он и не знался с нами, ведь у него все приезжие торговцы или Фатах бывали в гостях. А после победы Советской власти не обходил он нас. Придет, сядет среди других, сам помалкивает, а слушает, что люди говорят, и одеваться он стал как и все, даже еще беднее. Приглашал односельчан к себе в гости. То мне, то Гасан–Гусейну обещал шапки сшить, словом, готов был на все, лишь бы его не трогали, не вспоминали старое.
Дедушка помолчал, погладил усы и продолжал:
— Как сейчас, помню тот роковой вечер. Большевики аула окружили дом Османа, а мы втроем: я, Гасан–Гусейн и Муса–Хаджи — зашли к нему во двор. Ворота были закрыты. Мы постучали, на веранде появился Осман, зевая и потягиваясь. «Кто там в такой поздний час пожаловал?» — спрашивает, а у самого голос дрожит. Гасан–Гусейн отвечает: «Вот пришли, Осман, к тебе в гости, побеспокоили тебя». — «Я сейчас, товарищи, — говорит, — только оденусь». — «Нам просто так кое‑что спросить», — говорю ему. Но он тут же нырнул в дверь, а Муса–Хаджи каким‑то образом, мастер был на эти дела, открыл ворота. Вошли на веранду, потом в комнату заглянули, и вдруг грянул выстрел. Это Фатах выскочил в окно, а в него стрелял один из наших. Бросились мы туда, где раздавались выстрелы. «Вот он, бывший наиб», — кричит Муса–Хаджи.
Во дворе, под той айвой умирал Фатах, в руках у него еще дымился револьвер. Рядом дрожащий Осман: «Он насильно ворвался, я хотел вам сообщить, товарищи, но подлец не выпускал нас из дому. Клянусь Аллахом, я ни в чем не виноват».
«Пошли с нами, там выясним, виновен ты или нет», — сурово сказал Гасан–Гусейн, и сам пошел посмотреть путь. Послышался еще выстрел и стук копыт коня. Будто тень большой птицы мелькнула и пропала. «Зурканай убежал», — закричали ребята. Выскочил во двор Гасан–Гусейн, вскочил на коня Фатаха и поскакал за сыном Османа. За ним Муса–Хаджи и другие. Мы трое остались около умирающего наиба. Умирал он тяжело, стонал, катался по земле, не хотел оставлять эту землю. «И так долго ты ходил по ней, тяжело ей было от твоих грязных сапог, теперь целуй ее, подлец», — говорил я, но Фатах ничего не ответил, да и не было у него сил ответить. А там, в стороне леса, слышны были крики, стук копыт и выстрелы. «Как бы Гасан–Гусейн не прозевал, — думал я. — Зверь в лесу хитрее становится, мояшт быть, не надо было гнаться за ним, по–том все равно поймали бы». Наконец Фатах скончался. Но я все еще стоял у его мертвого тела. Слышу, возвращаются ребята, возвращается и конь, на котором ускакал Гасан–Гусейн: как увидел при лунном свете коня без ездока, будто огонь опалил мне сердце. «Где Гасан–Гусейн?» — кричу. «Не нашли его. Только конь бродил по поляне». — «Не может быть», — говорит кто‑то сзади меня. Это Осман подал голос. Был он белее бумаги от страха. Видимо, догадался, что сын его стал убийцей. Я выбежал во двор, сел на коня, помчался в сторону леса. За мной и Муса–Хаджи на кресткомовском коне… Конь сам нашел Гасан–Гусейна. Лежал он в кустарнике, в руке револьвер, а лицо его было в крови. Мы бросились к другу. «Не уберегли такого человека!» — сжимали мы кулаки, и оба поклялись отомстить страшной местью за его гибель. Всю ночь и весь день гонялись мы за Зурканаем, но его и след простыл.
А к вечеру хоронили всем аулом Гасан–Гусейна. С маленьким трехлетним сыном на руках вдовой осталась красавица Заира. Народ бросился к дому Османа — он был временно заточен там. Люди хотели разнести его в щепки, этот проклятый дом, сжечь его дотла вместе с хозяином, но мы не позволили. «Османа будут судить по советским законам, а дом мы конфискуем и поселим туда семью погибшего товарища». Так и сделали. Правда, Заира долго противилась. «Не хочу я жить в кулацком доме», — говорила она. Долгие ночи проводила вдова, плача и горюя, с ребенком на руках па могиле мужа. Но прошло время, люди добрые помогали ей во всем, и мы уговорили ее переселиться в османовский дом. «Ради сына ты должна крепиться, в память Гасан–Гусейна расти сына добрым и здоровым, как его отец». И постепенно успокоилась Заира, заросла глубокая рана, работала она, воспитывала сына.
А разбойник Зурканай как в воду канул, хотя ухо и глаз мы держали востро. Между тем наступила новая жизнь. Лучшие земли — бывшие поля богачей и мечети крестном роздал беднякам, а то, что осталось, перешло в так называемое «Товарищество». Теперь крестьяне сообща обрабатывали землю, пасли скот. Вместо мечети мы открыли клуб, хотя на первых порах неграмотные темные аульчане и слышать об этом не хотели. Мулла имел большое влияние па верующих. В аул приехали первые учителя, и люди потянулись к грамоте, к свету. Только самые отсталые еще ворчали и проклинали новые времена, а молодежь сразу пошла за нами, хоть и трудно было ломать сразу все дедовские порядки.
Помню, как впервые люди увидели патефон. Привез его избач Ахмед, молодой веселый паренек. Собрались все, недоумевают, что можно ждать от какого‑то ящика. И вдруг полилась из ящика чудесная музыка, запела Патимат из Закара, а пела она так, что глухой заслушается. И тут выходит старая Аша — мать Мусы–Хаджи и слезно просит Ахмеда:
— Зачем держишь Патимат в неволе, выпусти ее из ящика, дай нам посмотреть на нее.
Ну, тут, конечно, кто подогадливее, засмеялся, а кто и согласился с Ашей. «Выпусти, — говорят, — певицу, Ахмед, а то сами сломаем ящик». Еле успокоились. Каждый день в ауле теперь приносил новости. А как телефон проводили, все не верили, что, мол, как это голос побежит по проводам? Теперь‑то наши внуки и телевизору не удивляются, а их деды и представить себе такого не могли.
В общем, дел в ауле было пропасть. Я после смерти Гасан–Гусейна стал секретарем партячейки, а Муса–Хаджи председателем сельского Совета.
Прошло три года, и вдруг до нас доходят слухи, будто в Андийских горах на дорогах Чечни появился разбойник по кличке «Черный». Обычно он нападал на горцев, шедших по лесным дорогам в Чечню на ботлихский базар. Не сиделось нам дома, оседлали коней и в милицию. Так и так, говорим начальнику, хотим ловить разбойника, что‑то подсказывало нам, что это наш старый знакомый. Начальник милиции принял нас хорошо, сказал, что оперативная группа уже готовится к операции. Мало того, незадолго два милицейские, переодетые в одежду горцев, отправились на ослах в сторону Чечни. Там этот проклятый Черный обезоружил их и был таков, даже лица его толком невозможно разглядеть — так молниеносно он действует. Правда, один из милицейских мельком заметил, что Черный — парень красивый, с тонкими черными усами и лицом, будто выбитым из бронзы. Но и эти, на лету схваченные приметы, утвердили нас в мысли, что это за птица. Черный — это Зурканай, разбойник и убийца, злейший враг трудового народа.
— Торопиться с выводами не будем, — охладил нас начальник милиции, — но оставлять эту пакость на свободе — позор всем нам. Включайтесь быстро в отряд Махсуда и действуйте. Только предупреждаю, — никаких самовольных шагов, подчиняться приказу. Ну, счастливого пути! И так мы всем отрядом поехали ловить банду Черного. Прямо скажу, хвастун был этот Махсуд великий! Правда, парень был храбрый, пули не боится, но уж больно бесхитростный и горячий. «Они узнают Махсуда!» — говорил он и никаких советов не принимал в расчет.