Впрочем, все заперто.
Я пошел вверх по Александровской… Как она называется сейчас? Какой еврей, румын, грек, латыш, китаец увековечен на стогнах Матери городов Русских? Не помню…
Иду, все заперто и пусто. Вот как празднуют Рождество Христово в еврейском квартале! Но сами евреи где? Спят, что ли?
Я читал вывески. Украинские вывески чередовались с апокалипсическими названиями: Сорабкоп, Укрнархарч, Укрнарпит, Тэжэ, Винторг, Бумтрест…
Витрины? Слабоваты. Но кое-что есть. Вот между прочим шапочный магазин, выставлены цены: от 15 до 30 рублей меховая шапка. Вот полушубки, кожухи, пальто; кожаные куртки на белом меху — пятьдесят рублей.
— Пирожки горячие!..
Продавала какая-то женщина, очень бедно одетая. Лицо интеллигентное. Русская. Плохо ей, видно, живется, впрочем, и пирожки плохие… Я съел, еще больше чаю захотелось. Но все закрыто.
Наконец, вот дверь, за которой чувствуется жизнь. Надпись — столовая. Вошел.
Большое, простое помещение. Сравнительно чисто. Столики. Пожилая женщина.
— Нельзя ли чайку?
— Чаю? Пожалуйста, пожалуйста.
Она принесла мне стаканчик горячего, сладкого. И белого хлеба.
— А закусить что-нибудь найдется?
— Можно. Чего вам: колбасы, огурчики?
И вот я съел. Не без удовольствия. В столовой был только один человек, но он стоил многих.
— Да уйдите вы, я вас прошу.
Он сидел, ухмыляясь, пьяный.
— Сейчас, сейчас, хозяюшка… только вот дайте спичечку…
— Никакой я не дам вам спичечки… Вы вот выпивши, а мне не разрешается вином торговать, идите себе, пожалуйста.
— Сейчас, сейчас, хозяюшка… а вы вот мне чайку стаканчик… один только стаканчик, пожалуйста…
— Никакого стаканчика, уходите, я вас прошу… Вы вот упали уже раз и еще упадете, что я буду делать… уходите…
— Сейчас, хозяюшка… вот, пожалуйста, спичечку…
— Да идите вы, ради Бога!..
— Сейчас, сейчас, хозяюшка. Вот колбаски мне, ну немножко. Голодный я, ей-Богу… Я не пьяный, какой я пьяный. Я заплачу… Вот.
— А вы уйдете сейчас, если я вам дам?
— Сейчас уйду, хозяюшка. Только вот спичечку, чайку..
— Ах, Господи. Вот наказание Божие…
Пьяный ухмылялся и в конце концов получил все — чаек, колбасу и спичечку. Сидел и курил, блаженный.
— Какой я пьяный, разве я пьяный?
Родимые картины! Но когда же они заговорят «по-украински» в сей «Украинской Республике»?
Вошла молоденькая и хорошенькая женщина в красном платке.
— Вы торгуете? Чтобы не вышло чего. Мы закрыли. Очень опасно…
— Да разве ведь и нам нельзя? Говорили, нам можно!
— Лучше пойдите, узнайте.
— Сейчас, сейчас. Да, да… Ох уж!..
Пьяный, кончив, стал уходить. Хотел непременно попрощаться с хозяюшкой и убеждал ее, что она «сердитенькая». Я тоже поднялся. Заплатил. Это стоило что-то копеек шестьдесят. Я подал ей трехрублевку, зеленую, как и прежде, но меньшую форматом и плохо сделанную. А она вернула мне два бумажных рубля, не похожих на старые, и два серебряных двугривенных, очень похожих.
Немного странно было платить по-старому, «рублями и копейками». Странно, но отрадно.
«Все, как было, только хуже…»
Я стал подыматься вверх по Александровской. Народу было немного. Тут были русские и евреи. Но «моих», старозаветных, не замечалось. Я даже чувствовал, что по этой причине меня определенно рассматривают. Их глаза часто принимали меня за еврея и как бы спрашивали:
— Кто такой? Откуда взялся «этот тип»?
Да, ибо таких бородатых, запущенных, как я сам, я не встречал. Где они?
Некоторые встречные с ясным напряжением решали вопрос — еврей я или нет:
Если я не еврей, последняя причина носить такую бороду падала. Но они, должно быть, успокаивали себя мыслью:
— Наверное, он из провинции!..
Во всяком случае, я ясно чувствовал, что они скорее поверят в то, что я Карл Маркс, соскочивший с памятника, чем в то, чем я был на самом деле.
Внешность встречных людей чуть менялась по мере движения вверх. Изредка мелькали дамские шляпы. Но скромные.
Два молодых еврея в сапогах, галифе и кепи шли, рассуждая о Зиновьеве. Я прислушивался, но, кроме слов «программа», «военный коммунизм», «уклон», «ленинградская делегация», «дисциплина партии», «нейтральный актив», — ничего не понял.
Ломовые извозчики с великим трудом тащили тяжести вверх по крутой горе. Лошади падали на колени, и их жестоко били. Здесь так били от века. «Все, как было…»
Я взял вправо и стал подниматься по Владимирской горке. Все было занесено снегом, и только узенькая была протоптана тропочка. Я обогнал флиртирующую парочку. «Она» была в шляпе — хорошенькая, еврейка. Он был тоже, конечно, «из наших», щеголеватый, но не в европейском, а в советском стиле… Нечто вроде бекеши, меховая шапка, блестящие высокие сапоги.
Он нажимал:
— Имя? Скажите, какое же это имя!
Она жеманилась, обнаруживая то специфическо-еврейские, уверенные ужимки, то кривлянья, неумело выхваченные из общемирового женского репертуара. И не хотела сказать «имя»…
Но вдруг, выхватив у него тросточку, стала писать по свежему снегу.
Боже мой! Все меняется под луной, но не эти вещи. Гимназистки нашего времени делали то же.
Она писала:
— Борис…
Борис так Борис. А вот это что такое?
Толпа людей в военном, то есть в серых шинелях и в шлемах, вопила. Они пели, как всегда поют русские солдаты: с улюлюканьем, с гиканьем, с посвистом. Слов не слышно было, но, конечно, они должны были быть сугубо революционные, т. е. новые. Но размах, дикая мощь — это старое. Мелодию вела «грозно нарастающая» гуща низких голосов. Четкие тенора, «лихими подголосками», набрасывались на нее сверху. А кругом тех и других, подстегивая, подуськивая, бесились некими «степными запятыми» или как будто «нагайками» резкие, улюлюкающие то змеей, то козой, то совой, то кошкой, — «посвисты соловьиные»… Черт их дери совсем!.. Так только русские солдаты поют во всем свете! И неужели эту мощь, эту силищу, дикую, но несомненную, оседлали вот эти, пишущие по снегу «Борис»?
Парочка ушла, а надпись осталась. Я тоже остался и прибавил на снегу «мягкий знак», отчего вышло «твердо»:
— Борись!!!
Нет, нет, нет…
Нет, не надо «черного бунта». Этот путь испытан. Этот Путь ни к чему. Это пути двухчленной формулы:
— Бей жидов — бей панов!..
Это путь раскрепощения Зверя, чтобы он сделал «дело». А потом, в таких случаях, говорят: «Зверь сделал свое дело, Зверь может уйти».
Но Зверь не уйдет. А если уйдет, то только для того, чтобы вернуться снова.
Кто сеет Махновщину, пожнет Пугачева.
— Бей жидов, бей панов…
От двухчленной формулы не уйти еще и потому, что пришлось бы натравливать на жидов именно как на панов. Ибо они паны теперь.
И мы тогда не удержимся «на жидах», мы подымаем волну против «панства» вообще.