Ощутив некоторую безопасность, я мог рассматривать толпу. Она в общем производила на меня впечатление чуть-чуть «эскимосской». Преобладала меховая шапка с наушниками. Но на этом фоне были и всякие иные: барашковая, серая и черная, кепи, фуражки. Совсем не было видно мягких шляп. Одна фуражка заставила меня, можно сказать, вздрогнуть: до того она была старорежимная. Это была путейская фуражка. В одежде преобладал, пожалуй, кожух, романовский полушубок. Но были и всякого другого рода «шубы». Все это было на вид грубовато, но очевидно — тепло. Терпко, но не рвано-драно, как было в 1920 году. Защитного цвета, который своей безотрадностью заливал тогда вся и все, сейчас не наблюдалось вовсе. Время от времени проходили некие фигуры, очевидно военные. Одни из них были в «буденовках» (шлемах), другие в кубанках. Эти были одеты вроде как наши солдаты, но без погон. Я скоро понял, что, которые «в кубанках», это современные станционные жандармы. Они не обращали на меня ровно* никакого внимания. Впрочем, сыщики-то, конечно, — не в форме. Но кого они могут искать? Меня? Это могло бы быть только в одном случае: если бы меня выдали мои друзья-контрабандисты. Для такой мысли у меня не было ровно никаких оснований. Наоборот, я был в них совершенно уверен. И потому для меня в настоящую минуту была бы опасна только какая-нибудь ясновидящая, которая, подняв на меня вещие глаза, закричала бы гласом Виевым: «Вот он!» До встречи с таковой я охраняюсь заколдованным кругом «авидии». Слово йогическое, санскритское, значит «неведение»…
«Немножко смешной» старый еврей, который сохранил старозаветную бороду, когда все побрились, в коротком «полупальто», какое носят спекулянты, в штанах «полосочкой», когда все носят «галифе», стоит и пьет чай себе… А ушки из сапог торчат себе…
— Этот?.. Да не валяй дурака, — так сказала бы одна кубанка другой, если бы «другая» меня заподозрила…
«Еврей» достал себе место, сел к столу. За столами — чисто. Даже скатерти белые. Вообще — чисто, насколько здесь может быть чисто. Да, это совсем не то, что было «тогда», т. е. в дни «интегрального коммунизма»… И хотя людей очень много, но не толкают и не грубят. Если толкают, то говорят:
— Извиняюсь, гражданин.
«Товарищ», видимо, исчез из обращения. Но неужели с товариществом: исчезло и хамство?
Тесно, но порядок. Конечно, не тот порядок, который царит в странах «порядочных» par excellence[8]. Например, скажем, в Германии. Но это порядок, приближающийся к старорусскому, времен золотого века, то есть до революции.
«Все, как было, только хуже…»
В каком это классе я сижу? Впрочем, здесь не может быть «классов». Ведь нельзя же написать в самом деле на дверях: «буфет для мягких», или «столовая для жестких». Да, нельзя, но публика сама как-то отбирается. Я начинаю различать какие-то два отделения — для «чистых» и «нечистых». При всей эскимосскости окружающей меня стихии я чувствую, что она все-таки «отборная», — тут, около столов, накрытых белыми скатертями. Впрочем, это видно и по лицам.
Лица? Я ничего до сих пор не сказал о лицах.
Какие у них лица?
Боже мой, теперь, когда я это пишу, они уже слились в какой-то общий фон. Я не помню отдельных лиц.
Но общее впечатление: низовое русское лицо, утонченное «прожидью».
Объяснюсь яснее.
Тонких русских лиц здесь почти нет. Если лицо тонкое, то оно почти всегда — еврейское.
Конечно, в этом вопросе важно «не пересолить». Тонких русских лиц всегда было маловато. Я хочу сказать: тонких тонкостью черт. Процент таких лиц у нас всегда незначителен сравнительно с Европой.
Но в России была другая тонкость — не чертами лица. Тонкие черты лица указывают на старую культуру — это заслуги предков. Этого в России было мало. В России начинал образовываться порядочный слой тонкости благоприобретенной. Это интеллигентные лица, — тонкие своим выражением. Это люди одного, двух, трех поколений усиленной культуры. Черты лица у таких не могли сложиться в тонкость, это требует веков, но сложилась тонкость взгляда, улыбки. Эти русские лица так легко выделяются и в эмиграции. Они именно и служат характерным признаком русского лица. Русская эмиграция не принесла никакого определенного типа. Черты наших лиц подойдут под всякое «неправильное» лицо всякой нации. Но выражение этого русского лица, «сложность» его, взгляд, который способен если не «все простить», то «все понять», резко выделяют русских из среды заграничных лиц, которые, поражая иногда благородством своих «вековых очертаний», все же, кроме себя самих, ничего «понять» не могут.
Русское интеллигентное лицо это синтез быстро усвоенной культуры, и притом культуры многих народов. Оттого оно такое сложное и часто так мучительно-противоречивое…
Вот этого рода тонких русских лиц не видно за столами.
Что же видно?
Там, где столов нет, то есть где отделение «для нечистых», там — чистый «низ». Нечто хохлацкое, своеобразно-красивое. Если бы они не боялись «кубанок», они лускали бы семечки.
Здесь, за столами, — мещанство. Низ, стремящийся кверху. Через два-три поколения, если их не вырежут какие-нибудь «хищники», из этого городского примитива образуется вновь слой интеллигенции, тонкий своей сложностью, своей «благоприобретенно» воспринятой культурой.
Но «тонких черт лица» все же не будет. Неумолимая история наша не дает отстояться вековому отбору. Рок постоянно скусывает русскую верхушку, и массе каждый раз снова приходится лихорадочно ее вырабатывать.
Кто же скусил эту верхушку на сей раз?
Вот эти тонко-чертистые, горбоносистые, которые сидят с русскими вперемешку?
Они, конечно.
Из этого не следует, однако, делать слишком поспешных заключений…
«Каждый народ имеет то правительство, которого заслуживает». Заслужишь иное, получишь…
Но как заслужить?
Вряд ли об этом я думал тогда.
Я купил газету и делал вид, что читаю. Газета была русская, то есть я хочу сказать, не «украинская», стоила пять копеек. В ней было много бумаги и масса объявлений. А впрочем, я ее не читал. Из-за нее я продолжал свои наблюдения.
Я еще ничего не сказал о женщинах. Были же они здесь?
Были, конечно.
Были ли «дамы»? Но что такое «дама»? Дама — это женщина в шляпке. У женского сословия переход в высшую касту совершается весьма легко. Поэтому они все так ненавидят «платочки», хотя платочек, честное слово, гораздо более идет русскому лицу. Так вот здесь шляпок было весьма мало, и то больше на «тонконосых» дамах. Преобладал платочек, причем немало было платочков красных, во славу ли революции или во славу ридной маты Вкраины, не скажу… Просто, вероятно, — красивости для…
Через некоторое время мне пришла в голову мысль: почему я здесь, собственно, сижу на вокзале?
Это было глупо. В моем мозгу (вероятно, как у всякого эмигранта) прочно засели картины прошлого. Я как-то точно так же сидел на одесском вокзале ранним утром в ноябре 1918 года. Сидел, потому что нельзя было идти — в ночь. Опасно для жизни и имущества. Если и убьют — ограбят.
И теперь мне казалось невозможным «идти в темноту». И я сидел на вокзале, дожидаясь дня.
Но, наконец, я сообразил, что, может быть, сейчас не так. Тогда я решил сдать мои вещи «на хранение». Я пробирался через густую толпу. Она была такая незнакомая, как самая чужая нация. А ведь это была толпа моего родного города, и уехал я отсюда всего шесть лет тому назад.
Вдруг «чья-то рука легла мне на плечо».
Жест был классический. Ясно, что меня арестовывают. Так ведь всегда бывает: кладут руку на плечо. И я, положительно, заставил себя обернуться, так мне не хотелось. Передо мной стоял молодой человек в меховой шапке с наушниками.
8
В высшей степени. (Прим. сост.)