Изменить стиль страницы

И поднял рог. И выпили. И больше ни о чем не говорили, а только об охоте да мечах, о лошадях — обо всем, о чем пристало беседовать тогда, когда о прочем все и так уже обговорено.

А вечером, уже хмельной, отъехал тысяцкий Коснячко. Подняли они парус, сели к веслам — погнали ладью вверх по течению, а там по волокам да по Днепру.

А ты, Всеслав, сидел за уже прибранным столом, смотрел перед собой, молчал. Совсем стемнело, ночь пришла, все спят. Один сидел, как настоящий князь. Еще отец говаривал: «Мечами рубят, словами вяжут, а посему не слушай никого, смерть от меча почетнее». Ты и не слушаешь, ты ищешь, ты сам с собою держишь ряд, ибо с кем еще посоветоваться, кого спросить? Был Кологрив, да нет его. А кто еще? Пресвятый Боже! Наставь меня, не дай мне оступиться, зверь жрет меня, зверь мутит разум.

— Всеслав! — послышалось за спиной. — Ночь, спать пора.

Она! Пришла. Сидел, не повернув головы, зверь жрал тебя, в висках стучало.

— Всеслав! — Положила руку ему на плечо. — Ведь я это, Всеслав…

Закрыл глаза. Вжал руки в стол. Молчал. Потом сказал:

— Устал, душа моя. Дай пить… Из-за божницы.

Принесла. Ты выпил. Отпустило. Водица была теплая, безвкусная. Ее Игнат, мальчонка, приносил, из-за водицы ты его и взял, старцы надоумили. Водицей лишь и пробавлялся. Зверь от водицы кроток становился. Мальчонка говорил:

— Она его отводит. Пей, князь.

Княгине же никто ни слова не сказал. Да и зачем ей говорить, когда она и так все понимала. Бывало, ты проснешься ночью, видишь, она сидит, руки сложив, а то шепчет что-то по-своему. Ты спросишь:

— Что с тобой, душа моя?

Она ответит:

— Нет, все хорошо. Просто не спится.

— Сон был дурной?

— Нет, я не вижу снов. Спи, муж мой, спи…

А в ночь после того, как отъехал Коснячко, а вы ушли к себе и погасили свет… она сказала вдруг:

— Зачем мне спать? Вся жизнь моя как сон! — И оттолкнула твою руку.

А ты тогда, озлясь, спросил:

— Что, страшный сон?

— Да, очень. Вот сплю и знаю, проснусь, увижу — рядом лежит зверь, и этот зверь сожрет меня, и страшно мне, и спать уже невмочь, а проснуться и того хуже. — Упала и заплакала.

И ты упал. Лежал, сжав зубы, гладил ее волосы, шею, а шея была тонкая и нежная, волосы тяжелые, длинные. Пальцы твои сами собой сжимались, разжимались, а зверь уже не шептал, выл! рвал тебя!

Вскочил! Пал на колени, закричал:

— Пресвятый Боже! За что ты меня так? За что?!

А больше ничего не помнишь. Наутро встал так, словно постарел на двадцать лет. Есть-пить не мог. Попросил:

— Прости меня, душа моя, мне жить нельзя.

Она молчала, была белая как снег. Вышел, велел, чтоб собирали вече. Там сказал:

— Коль не вернусь, Давыду быть после меня. До тех же пор, пока он не в годах, жена, вдова моя, для вас как я!

И покорились. Закричали:

— Любо!

Тогда никто и в мыслях не держал тебе перечить.

Дружину взял, в Киев пришел. И было на тебе корзно с волчьей опушкой, ты застегнул его на левом плече. Князь Святослав Черниговский сказал:

— Зверь да левша еще. Бог шельму метит!

Братья засмеялись. А ты с ладьи сходил, не слышал. А после вы, князья, три да один, сошлись, обнялись, облобызались под славный колокольный звон. Потом князь Изяслав, Великий князь, старший из вас, звал на почестей пир, где много было сказано и еще больше съедено и выпито, но правды было еще меньше, чем тогда, когда ты в первый раз сидел за тем столом с теми, кого уже снесли к Киевской Софии. Отпировав, еще три дня ждали, пока сойдутся земцы, вои, — и двинулись, кто на ладьях, кто конно, берегом. Дойдя до Сулы, повернули в Степь…

И хоть бы раз сошлись, сшиблись бы! Нет, побежали торки, бросали станы, табуны, колодников. Добро и то с собой не брали. Где их искать? Степь велика! Тогда спустились к Лукоморью и выжгли все, чтоб негде было торкам зимовать, потому что луга в Лукоморье знатные, там и зимой трава стоит высокая. И двинулись на Русь. Шли, пировали. А как не пировать, когда добра полон обоз?! И как-то раз, когда почти уже пришли, и ночь была теплая, и полная луна смотрела на землю, и зелено вино лилось рекой, спал уже Всеволод, а Святослав молчал — он грузен стал, неповоротлив, Изяслав, князь киевский, Великий князь, сказал:

— Вот как оно повернулось! Мечей не окропив, не обнажив даже, — домой. Зря, брат, тревожил я тебя. Зря! Зря!

А ты, Всеслав, ответил:

— Ну почему же? Был я при тебе, ел-пил, шел стремя в стремя, а обнажить мечи еще успеем.

— Успеем! — засмеялся Изяслав. Он пьян был, ничего не понял.

А Святослав недобро усмехнулся и спросил:

— И окропим?

— И окропим, брат, непременно, — ответил ты.

— Выпьем за то?

— А как же, брат, и выпьем.

Выпили. И улыбался Святослав, молчал. Спал Всеволод. А Изяслав смеялся. Он прост был, Изяслав. И говорил:

— Я бы не звал тебя, мы бы и сами справились, да Святослав сказал: «Он что, не брат нам, что ли? Честь брату оказать — и сам в чести!» Так ты сказал?

— Так, — Святослав кивнул.

И ты, Всеслав, сказал:

— Так, братья, так. — И засмеялся, громко и надменно. Ибо терпеть уже не мог: зверь жрал тебя и под руку толкал. Но сдюжил ты, меча не взял, а встал, сказал: — Так, братья! Спасибо вам за все. Пойду теперь.

— Куда? — не понял Изяслав. — Сядь, ешь да пей.

— Нет, я сыт. Довольно. Уж похлебал из вашего котла, побегал по Степи, как пес при стремени, наслушался.

— Да что ты мелешь, брат?! — вскричал Изяслав. И почернел Великий князь, и протрезвел сразу. Всеволод вскочил, ничего понять не может. Один лишь Святослав сидит, окаменев, и усмехается, и ждет.

Нет, не дождешься! Гнев спал, и кулаки разжались. Зверь утихомирился. Ночь, тишина, костер. И не один ты был: ведь отец за тобою стоял, и дед, и прадед Рогволод, и все, от Буса начиная, вся Земля, и все мечи, вся кровь Ее, — все за тобой! И ты, Всеслав, сказал, как мог, спокойнее:

— Уйду. Дружину уведу. И больше не зовите. Не брат я вам — изгой, варяжский крестник, волчий выкормыш. Ведь так вы меж собой зовете меня? Так не шепчитесь более, а говорите прямо. И зачем призывали, скажите. Прикормить, приручить… Только зря. Был я один и буду один. А вы… — И задохнулся. Затрясло тебя. Вот-вот одолеет зверь. И рука потянулась к мечу. Нет! Совладал с собой. Стоял: пот застилал глаза.

Молчал князь Всеволод. Скривился Изяслав, проговорил надменно:

— Пьян ты! Сядь лучше.

— Нет! — крикнул Святослав. — Он не пьян. Ты пьян, а он… Он дело говорит! Он… волк! Да я — выжлятник! Ур-р! Ур-р! — Вскочил, меч выхватил.

Гикнул Всеволод, набежали гриди. Хрипел князь Святослав, кричал, грозил, удержали. А ты, Всеслав, повторил:

— Да, волк я. Одинец. Сам по себе. А вы…

Выл Святослав, катался по земле, бил гридей, вырывался. И Всеволод вскричал:

— Уйди, Всеслав! Не доводи!

— Уйду, уйду, — проговорил Всеслав. И закричал: — Я — то уйду, а вы здесь, при Степи, останетесь! Сгинут торки, другие придут! Вам на погибель!

Ушел. Увел дружину. Пришел к себе, там, на Двине уже, ты только и остыл. Сказал жене:

— Вот, не берет Она. Хоть ты прими. — И склонил голову.

Обняла она тебя, заплакала. Давыд рядом стоял, Глеба держал. И плакала она у тебя на плече, и ее слезы смыли гнев, остался только стыд, стыд перед ней да сыновьями, перед родом. А гнев на тех… Что гневаться? Пустое. Ты — волк, они — змееныши, откуда быть любви? Зря, князь, ходил, зря клял, грех это — зла желать. И наперед тебе…

Как вдруг, зимой уже, известие! С купцами. Торки ушли, откочевали за Дунай, ромеям покорились. Зато пришла орда. Вся Степь в кибитках, вежах. Привел их хан Секал. Был тот С екал голубоглаз и белолиц, желтоволос, словно полова, солома. Их так и стали называть — половцы. И та полова двинулась на Русь. И вышел ей навстречу Всеволод и был побит, едва спасся. Ходил голубоглазый хан по его землям, жег, грабил, брал полон и приговаривал:

— Попросит князь, тогда уйду.