Изменить стиль страницы

— Я, князь…

— Ты не виляй! Так Глеба, да? Или Давыда? Или Ростислава? Да и Борис хорош. Хор-рош! — усмехнулся князь недобро. Туча набычился, засопел, ответил:

— Ты князь, тебе решать. А мы кто? Подневольные.

Князь засмеялся.

— Подневольные! А кто неволит вас? Я, что ли? Чем?

Молчал боярин, тяжело дышал. Горяй сказал:

— Он не посмеет, князь, не жди. А я скажу: неволишь тем…

— Горяй! — Всеслав вскочил. — Что, и тебя неволю?!

— Нет, почему? Я волен, князь!

— А волен, так иди! И ты иди! — Князь, распалясь, уже почти кричал: — Да не пойдете, нет! Как тихо все, вам князь — не князь, видали, мол. И зубоскалите, дерзите. А как проспали, время упустили, так бегом сюда! Почуяли, что порознь уже не отсидеться, что их уже не удержать и что завтра не вы их, они вас в Полоту загонят, топить будут, топтать. А если кто и остановит их, так это я. Да, только я! — И князь ударил кулаком, загремели мисы, чаши, кубки. — Я, — сказал он уже тихо, — я… А для кого? Да все для тех, при чьих я стременах… — Сел, обхватил руками голову. Долго молчал.

Туча, не выдержав, спросил:

— Ты у Любима был, что он сказал?

— Не он, а я сказал, позвал на ряд.

— Кого?!

— Всех. К Зовуну.

— Как это, князь? А мы тогда зачем пришли?

— Затем, что завтра — не последний день. Ум — хорошо, а ум да при мече… Ждать, соколы, — вот вы зачем пришли! — И встал из-за стола. — Вот, стол накрыт. Игнат еще подаст. А я… — Не договорил, махнул рукой, пошел.

Все видел, а шел, словно слепой. И ногами шаркал, и голова тряслась, и все внутри горело. И хорошо это, ляжешь, князь, сразу же заснешь…

Лег. И не спал конечно же. Да разве тут заснешь?! Лежал и, затаившись зверем, слушал. Долго было тихо за стеной, очень долго. Потом, когда, видно, решили, что заснул, заговорили. Вот Туча говорит. А вот Горяй… Но слов не слышно. И не надо. Уйти решат — пускай уходят. Решат задавить… Князь усмехнулся, посмотрел на печь. Стоит за ней, небось ждет, думает: зря обещала я, он нынче уже мой, да и потом ведь обещала только на словах, а крест не целовала. А хотя бы и крест, вон Ярославичи покойные, те целовали и клялись, призывали: «Брат! Ждем мы тебя!», а он, овца… поверил.

Князь заворочался. Кому овца, а кому зверь. Неволю я их! Чем? Да тем уже, что жив ты, князь, а уходить нужно в свой срок, когда зовут, а ты всю жизнь ловчил, вертелся да выгадывал… Вот снова Туча говорит. А сейчас Горяй… Заспорили! Вдруг Она возьмет да передумает, нашепчет им да наведет, и ты, как сват, вскочить даже не сможешь, а только захрипишь…

Встают! Идут! Железо брякнуло… Нет, князь! Не всякому дано зарезать сонного! Ушли они. Тихо. Темно. Зажечь, что ли, лучину, взять книгу и прочесть: «Царь Александр был…»

Нет! Нечего вставать. Ты отходил свое. Теперь лежи и жди. И слушай. Тишина-то какая! Ночь, тепло уже, весна. Ведь весной-то все и началось, а ты того не знал, хоть сам все и задумал. Вот так же перед Ярилой-коноводом отправил гонца к Гимбуту сказать: «Зашлю сватов». Гимбут ответил: «Сам иди! Иначе не получишь». И ты пошел. Снега уже сошли, была распутица, даже купцы и те только зимою в Литву ходят, потому Гимбут и сказал: «Иди», был уверен, что еще долго ты не сунешься. Но оттого ты и пошел, знал — не ждут. Шли скрытно, по ночам. Ладей не брали — на челнах. И долго шли, болотами, протоками, заросшими озерами. А набредали на кого — не жгли, но и не упускали, резали. Вышли к Кернову! И сразу в клич:

— Бей вижосов! Руби!

И взяли на копье. Гимбут выбежал, ушел едва ли не сам-перст. А мог и не уйти, но дали. И встали на костях, не жгли, не грабили. Более того, Перкунаса уважили, ты повелел, отвели на капище семерых полоненных литовских бояр и там заклали их. Перкунас жертву принял. Потом, через три дня, Гимбут пришел и дочь свою привел, Альдону. Литва расположилась станом, и было много их, но ты опять велел сказать: «Отдай!» От Гимбута ответили: «Бери!» И вывели ее. Видел ты, стоит возле шатра Альдона, высокая, стройная, головной венец на ней огнем горит на ярком солнце, а перед ней стеной — литва. Плечом к плечу, мечом к мечу. Почуял ты, загонщики то!.. И все же приказал:

— Коня!

И выехал. Один, без шлема, без кольчуги. Рога завыли, ты так повелел, дико, по-волчьи. Конь под тобой храпел, грыз удила, бесновалась литва, потрясала мечами, кричала. А ты слышал одни лишь рога, волчий вой, видел только ее. И ехал ты, меча не обнажал, щита не поднимал, смотрел поверх голов. И наехал бы ты, и стащили б тебя, разорвали б, сожгли б…

Но Гимбут крикнул им:

— Прочь! Волк идет!

И расступились они, ты проехал — ряды сомкнулись. И знал ты, князь, к чему это, но поворачивать не стал, да и не дали бы уже. Подъехал, сошел. Ноги не гнулись. Оборотился к Гимбуту, сказал:

— Вот я, князь полтеский Всеслав, пришел просить тебя… — И замолчал. Противно было говорить. «Просить»!

А Гимбут засмеялся.

— Бери. Если довольно сил.

Альдона была словно неживая. Стояла, сложив руки на груди, сжав кулаки, чуть-чуть склонив голову, опустив веки. Венец на ней золотой, усыпанный каменьями. И косы словно золото. Ты подошел к Альдоне, и она не шелохнулась, поднял руку, снял с нее венец… И бросил его Гимбуту, сказав:

— Вот моя плата за нее!

— И что, это все?! — спросил Гимбут.

— Нет. Еще Кернов. Кернов мне не нужен. Уйду — бери его.

— А… кровь?

— Что «кровь»?

— Твоя, князь, кровь? Ее хочу… Альдона! — крикнул Гимбут.

Ты резко обернулся. В руке Альдоны блеснул нож. А ты был без кольчуги, князь. А нож едва не упирался в грудь. И тишина наступила, такая тишина! Ждали небось, что кинешься, а то и упадешь. Ты не выдержал и рассмеялся, громко и презрительно. Литва хоробрая, вот я один против тебя, я, волк, Железный Волк, как вы меня прозвали, то, что беру, не отдаю, зубов не разжимаю. И протянул к ней руки. Альдона вздрогнула и отступила. Ты наступал. Ее рука рванулась вверх, и нож уперся в горло — ей. А горло было белое, как снег, и губы стали белые.

Зажмурилась Альдона! Ты снова приблизился. И осторожно, как дитя, взял ее на руки. Литва молчала, онемев, не зная, как поступить.

А ты уже поднес ее к коню и усадил в седло, затем сел сам. Все делал не спеша. Альдона нож не убирала, нож возле горла держала. Гимбут стоял, как столб, шептал что-то, клял дочь небось. Пресвятый Боже! Я весь в руце Твоей, я раб Твой, червь.

Нет! Спас Ты, Господи, от сечи нас отвел. Альдона вдруг заговорила:

— Отец! Я и Всеслав зовем тебя и всех твоих лучших людей к себе на пир. Я так сказала, муж мой?

— Так…

И был в Кернове богатый пир, и пили алус, и клялись, и шли к Перкунасу, и там опять клялись, и возлагали щедрые дары, а в Полтеске, в красавице Софии, Альдону окрестили Анной. А после венчания снова пир, а после пира, здесь уже, она вон там остановилась и сказала:

— Зябну. Дай мне шубу.

Ты засмеялся.

— Шубу? Душа моя…

— Да, шубу! Белую. Мою.

Ты думал, что ослышался. Ты сделал вид, что ничего не понял, взял ее за руку.

— Всеслав, — сказала она тихо, — дай мне шубу. Ту самую, из белых соболей.

Ты отшатнулся и спросил:

— Ты знаешь хоть?..

— Да, — торопливо сказала она, — я все знаю. Но я ведь отныне княгиня. Так, князь?

— Душа моя! — Уступил ты ей.

Вот какова была она, жена твоя, душа твоя, солнце твое. И вот каков тогда был ты. И вот кто правил в то время Полтеском, на храмы щедро жертвовал, гостям подарки дарил и для сирых не скупился на подаяния. Мир, покой воцарился, народ был сыт. Давыд родился, Глеб. В тот год, когда родился Глеб, пришел посол от Ярославичей, Коснячко, тысяцкий. Дядья оказали честь — призвали в Степь, на торков, на поганых. Ты, выслушав посла, сказал:

— Нет, не пойду. Мною обговорено уже с литвой по Двине идти. А за дары земной поклон дядьям, добры они ко мне.

На что Коснячко отвечал:

— Так, князь, все так. Двина — река богатая. Но есть еще другие реки. И города другие есть, и познатнее Полтеска и Кернова. Но то — другим князьям. Да, кому Русь, кому… Ну что ж, будь здоров, Всеслав!