Изменить стиль страницы

Огонь! Огонь сжигал тебя! И руки скрючивал! Кипящей кровью заливал глаза!

— Слушай! Слушай! — едва ли не кричала Ингигерда. — Слушай! Вот почему она его убила! Олаф лгал, а может, просто не знал правды, когда рассказывал, будто его отец попал в ловушку, что все было подстроено по наущению датчан. Неправда! Змея сжигала свою кожу. Змее любить нельзя, змея — она и есть змея, змея — не женщина. Когда бы твой отец не отдал меня, увез с собой, я полюбила бы его… и убила! А так, Всеслав… — Поперхнулась, закашлялась, замолчала. Пот катился по ее лицу, взгляд ее был мутным, неподвижным.

— Змея, — сказал ты тихо. — Змея. Ты не отца, ты мать мою убила.

— Я?! — она вскрикнула и отшатнулась.

— Ты! — закричал ты исступленно. — Ты! Все знаю! Пятнадцать лет молчала бабушка, а уезжал я — поведала! И я… — Ты вскочил, тебя трясло, душило. — Убью! Убью!

И кинулся с мечом! Ударил! Еще! Рубил! Крошил!.. В глазах вдруг все померкло — и упал. Кричал:

— Убью! Убью-у-у!

Кровь клокотала, выл, зубами скрежетал, хотел встать — не смог. Ломило тебя, корежило, а после — словно обухом ударили.

…Очнулся. Ты лежал на лавке. Она, змея, склонясь над тобою, шептала:

— Изыди! Вот святый крест! Вот святый крест!..

А за окном светать начало. Ты — в Киеве, ты — старший по Владимиру, по прадеду. Застонал и слабо, едва слышно попросил:

— Пить!.. Пить…

— Сейчас, сейчас! — Она засуетилась. — Пить — это хорошо, бес, стало быть, не взял. И не возьмет теперь!

Ковш подала, сесть помогла. Ты пил захлебываясь, жадно. Вновь лег. Спросил:

— Что это?

— Спи! Зачем тебе? Спи, говорю. День придет, расскажу. Спи, спи. — Руку поднесла, закрыла глаза тебе, по щекам погладила, по лбу, зашептала: — Спи, князь, спи, чадо малое, спи, спи… — А пальцы у нее мягкие да теплые, брат говорил, у матери…

Заснул. Спал тяжело и долго — до полудня. Проснувшись, не вставал, лежал. Горел, слаб был, хотелось пить, и надо было бы позвать, да не решался. Скосил глаза, стол стоит, на нем свечной огарок, меч на полу. Все, стало быть, не сон. Пресвятый Боже! Хотел встать. Чуть приподнял голову — и тотчас же упал. Опять — как обухом по голове! Скрючило! Затрясло! Выл, кусал губы, падал.

Неожиданно кто-то навалился на тебя, в лавку вдавил, ножом раздвинул тебе челюсти и стал вливать в тебя что-то вонючее, звериное да жирное. Ты вырывался, кашлял, плевался.

И все словно рукой сняло! Глаза открылись. Свет. Двое над тобой стоят — Тхор, Кологрив. Боярин улыбнулся:

— Ну слава Богу, жив князь. А мы уже… Жив! Жив!

Ты сел. Тхор держал чашу с этим жирным, белым.

— Что это?

Тхор пожал плечами. Тогда ты нехотя взял чашу, пригубил, понюхал, посмотрел на Кологрива. Тот, помрачнев, сказал:

— Пей, князь.

Ты выпил. Противно, гадко… А Кологрив сказал:

— Мы утром приходили к тебе. Лежал ты, князь, как деревянный. Я веки поднимал тебе, ножом колол — не добудился. Ну, думал я… А тут зовут и говорят, она опять пришла.

— Кто?

— Она, сама. Спросила, спишь ли ты. «Да, — говорю, — и так крепко, что не поднять. Как бы чего не случилось». «И хорошо, — сказала она, — очень хорошо. Пусть спит, не трогайте. А как проснется, дайте ему еще». И подала…

— Так что это?

— Не знаю, князь, не знаю. И Тхор не знает, и никто. Не знаешь ведь?

— Нет, — ответил Тхор, — не знаю.

Лжет! Знает! И боярин тоже знает.

— Ляг, князь, ляг, отдохни. — Боярин взял тебя, как малого, и уложил, прижал. — Спи, князь, спи, — Держал и приговаривал, пока ты не заснул. Слаб был, потому и заснул. И впрямь как чадо, отведал молочка — и в сон.

Проснулся уже вечером. Боярин разбудил тебя:

— Вставай, она пришла.

Ты встал. Хотелось есть, но Кологрив сказал:

— Нельзя еще, терпи до ночи, — И ушел.

Вошла она. Змея! Снова села под божницу. А ты сидел на лавке у стены. Встал.

— Нет! Ляг, князь. Ты слаб еще. А хочешь, я свечу задую. Зачем нам свет? Змея да волк…

— Волк?

— Волк, Всеслав. Ты — волк. Или забыл уже? — Она улыбнулась печально.

Волк! Зажмурился. Сидел, оцепенев. Жар, дрожь не унимались.

— Ляг, князь, ляг, полегчает.

Лег. Голова кружилась. Качало, словно в колыбели, глаза сами собою закрывались… Нет-нет, нельзя! Лежал, взгляд не отводил.

Наконец она сказала:

— Убила, говоришь. Ее… Так расскажи мне, как, когда. Чего молчишь? Я знать хочу.

А ты не отвечал. Тогда она сказала:

— Могла убить. Могла. Я даже думала об этом. Но нет. Вот крест! — Она перекрестилась. — А вот еще. Еще. Довольно ли?.. Да что ты, онемел? Ведь отпустило же, я вижу.

И ты заговорил с трудом, словно выдавливал слова:

— Мать умерла из-за того, что ее белый волос душил. Белый, длинный, живой. Не волос то — змея. Он в шубе прятался. Но бабушка нашла его и раздавила, да только поздно уже было. — Лежал, не мог пошевелиться. Подумал: так, наверное, смерть приходит…

А она, змея эта, свистящим шепотом спросила:

— И этот волос — мой, так, да?

Ты коротко кивнул. Она задумалась, смотрела не мигая. Потом тихо сказала:

— Чадо! Чадо… Вернись спроси у бабушки, зачем душой кривить? Ведь знает же она, чей это волос, знает! — Быстро поднялась, вышла вон, дверью хлопнула. И тишина. Лежал. Думал, может, оно к лучшему…

Кологрив вошел. Сел в изголовье, улыбнулся, сказал:

— Когда бы не она, не жил бы ты. Она да оберег. Да молоко… А я, винюсь, проспал тебя. Она разбудила, растолкала. Говорит: «Беги, неси!» — «Да где же взять его?! И грех какой!» — «Беги! Не то помрет!» Я побежал, нашел. Теперь, князь, будешь жить, всех нас переживешь.

А ты лежал, закрыв глаза. Жив, князь, и будешь жить. Проснешься утром бодрый, сильный, сойдешь с крыльца, подадут тебе коня, поедешь к дяде, и он словом лишним не обмолвится, не улыбнется даже, как будто ничего и не случилось.

Открыл глаза. Сказал:

— Пора!

— Да что ты, князь?!

— Пора, я говорю! Пора, пока не обложили. Дай руку! Ну!.. — И оскалился.

Ушли, как волки, ночью, скрытно. Вверх по Днепру, на волоки, вниз по Двине. Гребли, словно за ними кто-то гнался. Пришли…

Да не успели. Нет бабушки. Сожгли ее, насыпали над ней курган и тризну уже справили: она так повелела. Владыку выгнала и причащаться отказалась. Сказала:

— Нет Того! И не было. Чужая это вера, пришлая. Хочу как мать моя, как бабушка, как весь мой род…

Сожгли, перечить не посмели. А отчего она так неожиданно, скоропостижно, никто не знал. Ушла, и все, и нет ее. И ты — один теперь со всей своей болью. Один, как волк. Нет, просто волк. Тот князь, князь-человек Всеслав, сын Брячислава Изяславича, Изяславов внук, правнук Владимира, праправнук Святослава, умер в Киеве, а этот там же и родился, в ту ночь, когда она, змея, поила его волчьим молоком. Да, волчьим, потому что только зверь мог хворь ту одолеть, волк беса жрал, и отступила смерть, и ты, Всеслав, князь-волк, родился. Спасла она, змея, тебя, жизнь подарила. Живи, князь, правь, но знай, что ты уже не человек.

Нет! Не верил ты. Ходил по колдунам, по ведунам и в храме каялся, и епитимью принимал, смирял себя. А зверь — он только дальше, глубже забивался, скулил, царапался — и жил! Пустынник Ксенофонт сказал:

— Когда бы бес, изогнал бы я его, а так… Живи, князь, мучайся. Господь терпел и нам велел.

Терпел. Молчал. Ходил в поход на невров, рубился зло, искал Ее — да не брала Она. Значит, не срок. Вернулся. А тут Илья сгорел! Дотла. И прах отца и матери, и дяди, деда — все по ветру. Ну вот, теперь совсем один. Кто говорил, что подожгли, кто говорил, что молния ударила… Ведь ночь была! Поди теперь узнай. Утром стоял ты на еще жарком пепелище. Слез не было. Отец тому два года говорил: «Плачь, сын…» И впрямь, какое это счастье — слезы. Да что теперь! Сказал, нет, приказал:

— Ушел Илья — придет София. Здесь будем ставить, здесь!

— Такую же, как в Киеве?

— Нет, благолепнее!

И ставили. Пять, десять лет прошло — и поднялась она, красавица, Святая София Премудрость Божья. А тот, князь Ярослав, мудреный переклюка, уже лежал в земле, и та — змея ли, нет, кто теперь скажет, — и она ушла навек. А сыновья их поделили отчину. Потом, как, умер Вячеслав, переделили. После Игоря еще раз переделили… И уже трое крепко сели и ощерились: князь Изяслав, как старший, — в Киеве, и Новгород за ним; князю Святославу Чернигов и Волынь достались, а младший, Всеволод, любимый Ярославов сын — в Переяславле, рядом сел. А Ростислав, племянник их, бежал в Тмутаракань и там остался. Ходили его ссаживать — отбился. Князь Ростислав, сын самого старшего из Ярославичей — Владимира, давно уже усопшего, еще при Ярославе стал изгоем, выпал из гнезда, он не в седле, он — словно Брячислав при Ярославе: его потом не то убьют, не то отравят корсуняне. Но так ли это, нет, кто узнает. А племя же его — Василько, Рюрик, Володарь — еще дядьям своим припомнят! Но то когда еще будет. И не твоя это, а Ярославичей беда. Ты же, князь полтеский Всеслав, сам по себе, ходишь воевать литву, ятвягов, невров, ты и варяжишь, с Харальдом братаешься. Щедр Харальд, храбр, меч, Олафом подаренный, не посрамил. И сыновья у Харальда на зависть, и жена… И как-то раз, на пиру, она, Елизавета Ярославна, сказала: