Изменить стиль страницы

Тут в комнату к ним вошел Мирес[86], человек лет тридцати. Он также был на вчерашнем собрании у лорда, и речь, конечно, зашла о последней трагедии. Мирес тоже хвалил ее, хотя не в таких смелых выражениях, как пылкий, возбужденный Марло, и прибавил, что уже несколько недель тому назад познакомился с этим Шекспиром. Он хвалил его скромность и трудолюбие, а также мягкий, услужливый нрав. Вдруг, прервав свою речь, он воскликнул:

— Вот он как раз подходит к нашему дому, а с ним молодой граф Саутгемптон.

Марло бросился к окну, Грин поспешил за ним, и у обоих, точно они увидели призрак, одновременно вырвалось восклицание:

— Наш писец!

Марло сгоряча ударил себя ладонью по лбу, затем закрыл глаза руками и, пошатнувшись, упал в кресло. Грин, тоже взволнованный, но все же с большим спокойствием, наблюдал обоих прохожих. Шекспир был одет в шелк, пестро и по-праздничному; молодой приветливый граф прощался с ним, так как слуги привели его коня. Порт, отступив, почтительно поклонился.

— Не так! — воскликнул Саутгемптон, протягивая ему руку, которую порт пожал, после чего граф обнял его.

— Но не сюда же он, в конце концов, идет? — воскликнул Марло вне себя.

— Нет, — ответил Грин, — он свернул за угол; какой-то знатный человек, его знакомый, повидимому, позвал его к себе.

— Слава богу! — сказал Марло с тяжелым вздохом. — Сейчас я не мог бы вынести его вида, его разговора.

— Почему же нет? — спросил Мирес. — Он приветлив и скромен; вы не должны его презирать, дорогой Марло.

— Презирать? — сжав губы, произнес поэт. — Мне — презирать его? — Он бросился вон из зала. Мирес же стоял неподвижный, как статуя, и удивленно смотрел ему вслед, потому что видел, как крупные слезы упали из жгучих глаз побледневшего Марло.

Грин, задумчивый, с разбитым сердцем, направился в свою маленькую квартирку, к старому хозяину, который уже раньше участливо выручал его, несмотря на собственную бедность, и которому Грин, по легкомыслию, еще не заплатил того, что давно задолжал бедняге.

Грин бросился на свое убогое ложе, но не мог заснуть. Он только теперь почувствовал, чего лишился; сердце его еще так недавно проснулось со свежей силой для нового счастья и тем мучительнее сокрушалось теперь. При неожиданном свидании после долгой разлуки он убедился, как искренно был привязан к своей супруге и сколько горечи и вместе с тем сладости было в его любви к ребенку. Все это теперь он оттолкнул от себя еще грубее, чем в первый раз; презренная любовница обошлась с ним бесстыднее, чем когда-либо, и так глубоко он еще никогда не презирал себя, не поддерживаемый никаким хорошим и успокаивающим чувством. Ему внушал отвращение его душевный хаос, и сколько ни искал он во всех уголках своего существа, он не мог найти вновь того легкомыслия, которое доводило его в прежние дни, — даже в самой горькой беде, — до озорства. А тут рассказ Марло поразил его больше, чем он хотел себе признаться; сияющие видения, приятно порхавшие прежде над его мрачной жизнью, потеряли свой заимствованный блеск, и предчувствие, что его творчество и произведения — только мимолетное мерцание ночного метеора, неодухотворенное и бессодержательное, что придут лучшие поэты и изгладят самую память о нем, — грозило оправдаться.

К утру он встал, чтобы писать.

— Итак, я все-таки в последний раз возьму это ненужное перо в руки, — проговорил он про себя. — Писать стихи? — Я не в состоянии. Насколько раньше образы и мысли услужливо бежали мне навстречу, так что я часто не поспевал записывать то, что ко мне напрашивалось, настолько теперь стал для меня тусклым, вялым и бесцветным как внутренний, так и внешний мир. О, нет, умереть не страшно тому, кто действительно жил; но быть мертвым душой, когда этот труп еще движется, — это ужасно! Прочь же, воспоминания о молодости, о любви и счастье, надежде и весне! Мне больше нет дела до вас. Любовь? Ах, как может любить другое существо тот, кто не умеет любить самого себя? Разве вся моя жизнь, все мои стремления не были направлены к тому, чтобы воспитать в своей душе ненависть к самому себе? О, благо тому, кто еще может погрузиться в бездну страшных ощущений и предчувствий, кто еще находит ужас в измученной душе, кто даже в безвыходном лабиринте сердца еще борется с чудовищем отчаяния. Но как в вышине воздух и голубое небо, деревья и горы поблекли и растаяли, так и эта ночная глубина и все, что я еще называл своей душой, исчезло, и ни снаружи, ни внутри не осталось ничего, кроме голой, бесплодной, пустой плоскости. Моя жизнь ничтожнее фарса, пошлее пробуждения после опьянения, а моя смерть, как гибель мухи на стене, бесследное и бесшумное исчезновение; ни одно существо не хватится меня, даже самая чувствительная душа не будет тосковать обо мне: я стал мертвым гораздо раньше чем умер.

Он написал несколько нравственных размышлений, чтобы отвлечься и притти в себя; у него было ощущение, будто рука его только по привычке чертит по бумаге, будто его разгоряченные чувства погружаются в ручей и плещутся там, чтобы остыть. Через несколько часов старый бледный хозяин поднялся к нему и подал ему скромный завтрак.

— Вы не звали меня, господин Грин, поэтому я сам пришел, так как уже поздно, — сказал он и хотел опять удалиться.

— Грин? — проговорил пишущий, отрывая взгляд от листа, — Грин? — Его здесь нет, — ах, дорогой старик, он давно, давно исчез в пространстве; то, что здесь сидит, — только пустое, неодушевленное привидение, призрак, притворяющийся живым. Тот Грин совсем другой, он был лучше, чем этот фантом. Ты слишком поздно пришел, если хочешь его видеть.

— Боже милостивый! — в ужасе воскликнул старик. — На кого вы похожи! Как вы бледны! И как горят ваши глаза! Вы больны, у вас сильная лихорадка. Не позвать ли доктора? Боже милостивый! Но чем заплатить доктору? Вы, бедняга, уже много должны мне, и у меня тоже нет ни копейки.

— Успокойся, старик, — сказал Грин, — умереть я умру и даже очень скоро, но болеть не буду. Самая моя жизнь была болезнью. А о твоих десяти фунтах не тревожься, здесь я уже написал для тебя письмо к ней, она, наверно, заплатит тебе.

— Это было бы все равно, что найти клад, — воскликнул старик, — потому что вы ведь сами знаете, сколько задолжал я так мало-по-малу; теперь люди уже больше не хотят мне верить; ах, если бы мне пришлось погибать в тюрьме, это было бы слишком жестоко. Я все это сделал из любви к вам, когда другие хозяева больше не хотели вас принимать, ни кухмистеры, ни целовальники не давали вам больше в долг; вы все-таки такой хороший, милый человек и такой ученый, вы так добры и с беднотой и простыми людьми, так вежливы и жалостливы; во мне всегда переворачивалось сердце, когда я видел вашу нужду. Да, да, вот уж поистине, здешняя горькая, бестолковая жизнь только испытание, только переходное состояние, как говорят священники. Ах, милейший господин Грин, не позвать ли мне к вам моего духовника? Смотрите, вы шатаетесь, вы делаетесь все слабее.

— Нет! — воскликнул Грин, снова в изнеможении опускаясь на постель. — Но если ты хочешь сделать для меня еще одно, последнее, то достань мне кубок того крепкого испанского вина, которое я всегда так любил, чтобы оно опять немного оживило мой дух.

Услужливый старик ушел, а Грин погрузился в странные грезы. Ему казалось, что он снова в Малаге, что он, как в молодости, впервые смотрит удивленными глазами на эту восхитительную местность. Стены комнаты подались назад, чтобы уступить место виноградникам, голубому воздуху и простору сверкающего моря. Он слышал звонкие песни виноградарей и причудливые звуки сладострастного фанданго. Он наблюдал за своей душой, как она восхищалась, погружалась в море всех этих наслаждений и, купаясь в чистейшей радости, играла и забавлялась. Когда старик вернулся, он нашел больного задремавшим, с прелестной улыбкой на побледневших губах. Он поставил душистое вино на стол и сел у кровати, чтобы от души помолиться о страждущем. Тот проснулся повеселевший, протянул своему верному хозяину руку и подкрепился вином.

вернуться

86

Френсис Мирес, публицист и критик.