Изменить стиль страницы

— Не ку-рить! — откуда-то издалека крикнул паромщик.

Мужики, притушив, попрятали по карманам цигарки, и лишь некоторые побросали за борт.

Антон Николаевич потоптался возле Алены, зацепил ботинком загрохотавший бидон и отошел, предупредив:

— Ты меня не теряй. Я здесь, рядом.

Все-таки ему было трудно с ней, Алена это чувствовала. И самой ей было трудно. Стояло между ними что-то разделяющее, настораживающее. Может, это была овладевшая ею сейчас тоска и пронзительное, острое чувство утраты... утраты всего привычного, теплого, удобного, что окружало ее в детском доме. Это чувство казалось бесконечным, как река, от берега которой едва-едва отходил паром, и Алена тонула в нем, в этом чувстве, беспомощная, одинокая, а другое — чувство приобретения было еще так мало, так непрочно и не проверено, что не могло оно противоборствовать тому, первому.

...Торговка все так же сидела на берегу и все так же кучками лежали на траве соблазнительные яблоки. Только стали они — и торговка, и ее товар — чуточку поменьше. И дорога, и деревянный причал тоже уменьшились. И лишь это да появившаяся полоса воды между берегом и паромом выдавали движение. Больше оно никак не ощущалось, и если бы Алена не смотрела в сторону берега, паром казался бы ей неподвижным.

— Что молчишь? — резко спросила женщина за ее спиной, и Алена невольно обернулась.

Она стояла, все еще сжимая в руке кошелек, а мужчина сидел прямо на палубе, отвернувшись и широко расставив согнутые в коленях ноги.

— Трофим, — уже без обиды, без злобы позвала женщина. — Я серьезно.

И тогда он молча, каким-то медленным, тяжелым движением достал из внутреннего кармана тощий бумажник, открыл, словно разломил на две половины, вынул оттуда серую книжицу паспорта и, не оборачиваясь, протянул ей через плечо.

Паспорт остался протянутым, словно повисшим в воздухе. Женщина испуганно и недоуменно смотрела на потрепанные серые корочки документа, зажатые в прокуренных, задубелых пальцах. Наконец она взяла паспорт, но никуда не убрала его, а продолжала держать, будто не знала, что с ним теперь делать.

Алена не поняла, а скорее почувствовала: с ее странными и недобрыми спутниками случилась беда... Вокруг были люди, очень много людей, и она ждала, что кто-нибудь подойдет, вмешается, успокоит некрасивую женщину, помирит ее с угрюмым мужчиной, но никто не подходил, не обращал на них внимания, и даже Антона Николаевича не было видно.

Паром шел по-прежнему тихо, и так же тихо плыла над рекой едва слышная песня. Алена не уловила, когда она возникла, не понимала, кто, где поет, только заметила, что тихая эта песня усмирила шум голосов.

Пел кто-то один, а все остальные слушали. Слушали по-разному. Кто — добрея и светлея лицом, кто — задумчиво-грустно, кто — растроганно, кто — непроницаемо. Но уже тем, что слушали, все они были сейчас вместе. И только застывшая с паспортом в руке женщина да все в той же позе сидящий ее спутник, видимо, ничего не слышали.

Стараясь разобрать слова, Алена подалась в сторону песни, нечаянно задела женщину, и та словно очнулась. Посмотрела на Алену, на притихших пассажиров, равнодушным взглядом смерила расстояние, оставшееся до противоположного берега, и услышала песню. И на какое-то мгновение словно забыла о своих неприятностях. Лицо ее стало спокойным, как будто отдыхающим от постоянного напряжения. Жесткие, обострившиеся черты ее лица чуть заметно смягчились. И хотя длилось это недолго, хотя женщина тут же вернулась к своей беде, она уже не была одна, не была сама по себе, Кто-то пел эту песню и для нее, и она слушала ее вместе со всеми.

Алена плохо понимала, о чем песня. Она никогда не слышала ее раньше и сейчас улавливала не все слова. Кто-то о ком-то грустил в этой тихой, чужой песне, кто-то хранил сказанные на прощание слова...

Сонно шелестела за бортом парома вода, неторопливо текла над водой песня, и Алене почему-то уже не было любопытно — кто певец. Это не имело значения, Просто ей было приятно слушать неназойливый, мягкий голос, и хотя он грустил, хотя он безнадежно кого-то звал, Алену этот голос успокаивал. Она опустилась обратно на чемодан и прямо перед собой увидела насупленное, серое лицо мужчины. Он сидел все так же, только обхватил руками колени, сцепил крючковатые желтые пальцы, смотрел куда-то поверх голов и слегка покачивался в такт песне. Алена невольно остановила взгляд на его уродливых натруженных пальцах, заметила, что на правой руке вместо среднего и указательного торчат стянутые синими рубцами обрубки, и невольно опустила глаза. А когда подняла снова, пальцы вдруг резко разжались, мужчина встал и, повернувшись к своей спутнице, хмуро сказал:

— Будет тебе дурить-то!

И забрал из ее окаменевших рук паспорт, на ощупь спрятал в карман. Женщина посмотрела на свои опустевшие руки, на мужчину, оставшегося стоять рядом, и пошевелила губами, словно хотела что-то сказать, да раздумала. С лица ее постепенно, медленно сходило напряжение, а вместе с ним и озлобленность, и отчаяние. Оставалась только усталость — давняя, прочная, не от одного дня, а от многих нелегких лет. Усталость да какая-то почти детская виноватость.

— Успеем к поезду? — спросила женщина так, словно говорила: «Ты уж на меня не сердись, ладно?»

— Успеем, — примирительно ответил мужчина.

И хотя оба они больше ничего не сказали, просто — стояли и молчали, ждали, когда паром подойдет к берегу, Алена чувствовала: от этих людей ушло что-то плохое и смутное, раздражавшее их всю дорогу. И еще она чувствовала, что между этим их примирением и неторопливой грустившей песней есть какая-то связь. Ей вдруг захотелось увидеть человека, чья негромкая песня таила в себе удивительную, непонятную силу, какую-то добрую власть над людьми.

И она торопливо, опасаясь, что песня вот-вот кончится, пошла ей навстречу.

Она прошла всего несколько шагов и услышала песню совсем рядом. Облокотившись о высокий, обшарпанный борт, стоял среди пассажиров Антон Николаевич, смотрел на тихую, словно остановившуюся воду и негромко, будто вспоминая или раздумывая, пел самому себе.

Алена подошла совсем близко и замерла, боясь помешать песне. А Антон Николаевич увидел ее и, продолжая петь, притянул к себе. Она поднырнула под его руку и стояла так, пока не кончилась песня, пока не толкнулся, причалив к деревянным мосткам, медленный неуклюжий паром.

Обходя грузовики, потекли на берег пассажиры. Антон Николаевич подхватил чемодан и тут же поставил обратно.

— Совсем забыл! Я же тебе яблоки принес! Держи-ка...

И стал вынимать из карманов и ссыпать в подставленные Аленой ладони тугие мелкие красные яблоки. Те самые.

 

Алена разволновалась и, чтобы не показать этого, чтобы хоть чем-то заняться, налила в чью-то пустую чашку холодный кофе, выпила, сказала Виктору:

— Пойду, пожалуй, позову Люсю, неуютно мне с вами.

Но Виктор усадил ее обратно.

— Не надо. Дождемся Антона. А она пусть спит.

Глава VI

Люся не спала. Она лежала, отвернувшись к стене, закрыв глаза, спрятав под диванную подушку руки и подогнув колени. Она согрелась, затихла, но забыться не могла и не могла «переключиться» на какие-нибудь «нейтральные», спокойные мысли. Иногда она начинала дремать, и тогда тревожные думы ее воплощались в видения. Подходил к ней вернувшийся из похода Санька и спрашивал: «Это правда, что отец едет в Париж? А как же он там петь будет? По-французски?»

Наклонялся над ней Антон, подтрунивал: «Ну, вот, скисла. Да по теперешним временам и не нужен никакой голос. Был бы микрофон».

Откуда-то звонила Алена, кричала в трубку: «Тут до меня слухи дошли... Неправда ведь это? Скажи, неправда?»

И через все это близко, назойливо наплывали большие удивительно круглые, чуть навыкате, глаза Геннадия. Они смотрели сочувственно и печально, а в зрачках плясали радостные веселые всполохи, и это было сначала ей непонятно. И удивительно. А потом стало понятно. И страшно. И дремота тут же прошла. Люся открыла глаза, стала рассматривать рисунок на диванной обивке и считать повторявшиеся в разных комбинациях ромбики и квадраты. Ромбиков и квадратов было много, она сбивалась, начинала считать снова, но потом ей это надоело, и она потрогала обивку дивана рукой. Обивка оказалась шершавой и теплой, нагретой светившим в окно солнцем. И Люся без всякого интереса подумала, что солнце — весеннее, на улице — первые ручьи...