Изменить стиль страницы

— Аттестат у вас, конечно, есть? — между прочим, чтобы чем-то сгладить неловкость, спросил Черняхов.

— Был, — неопределенно сказал Антон.

— Почему «был»? — удивилась в кресле невидимая Антону Люся.

— На передовой свидетельства не спрашивают, — сухо ответил ей парень.

— Ну, и что? — не поняла она.

— Сейчас аттестат и не нужен, — успокаивающе улыбнулся Черняхов. — Будете писать заявление, тогда и приложите.

— Не смогу.

— Почему же? — насторожился заведующий кафедрой.

— Мой дом в Ленинграде, — нехотя пояснил Антон. — Неизвестно, уцелел или нет.

— Добудете потом — представите, — заволновался Черняхов. — В крайнем случае — дубликат запросим. Из школы. Когда будет возможность.

— Скажите, а какие у вас были планы?.. На будущее? Ну, после госпиталя? — опять встала с кресла Люся и, уже понимая, что всем надоела своими вопросами, спросила еще: — Что вы собирались делать?

— Работать где-нибудь, — ответил парень. И пояснил с сожалением: — Воевать-то теперь нельзя. Списан.

— Так мы с вами договорились, молодой человек? — желая подвести черту разговору, добро, подбадривающе улыбнулся Черняхов.

— К сожалению, нет, — деликатно и вместе с тем твердо возразил Антон, относя это сожаление не к себе, а к уговаривающим его людям, к тому, что вот не может он сделать то, что они просят, ради чего пришли, потратили время.

— Что же вас смущает еще? — спросила до сих пор молчавшая Вера Генриховна.

Антон медленно, раздумывая, посмотрел на нее, на заведующего кафедрой, покосился в сторону затихшей Люси.

— Видите ли... Я бы, наверное, не смог петь... за деньги. — Он как-то через силу вытянул из себя эти слова. — Мне кажется... одно сознание того, что это — заработок, убивает песню.

Это было неожиданно. Черняхов и Вера Генриховна переглянулись, Люся высунулась из кресла и изумленно раскрыла на Антона и без того большие глаза.

— Ну, знаешь, — не выдержал начальник госпиталя. — А ты еще и философ. Формула твоя применима и к другим видам работы?

Он старался перевести разговор в шутку.

— Применима, — не принял шутки Антон, — ко всему, что — искусство. Табурет можно сколотить и за деньги. — Он был серьезен. — Только... Это мое, очень личное мнение. — Он как бы извинился. — И относится лишь ко мне. Я не осуждаю других.

— Вы, безусловно, одаренный человек, — серьезно сказала Вера Генриховна. — Вам когда-нибудь говорили об этом?

— Говорили.

— Кто? Где?

Антон пожал плечами.

— Многие говорили.

— Советовали учиться?

— Советовали.

— И что же?

— Да, вот... Это же. — Он покосился на начальника госпиталя и произнес на улыбке: — Моя фи-ло-со-фи-я.

— И никто вас не сумел переубедить?

— Не успел никто. Война началась.

Он сказал это обыденно, просто, и все невольно замолчали виновато и уважительно. А Смолин удивился внезапно наступившему молчанию и, растерянно оглядываясь, стал подниматься со стула.

— Сиди! — махнул на него начальник госпиталя, и Вера Генриховна, заметив это, попробовала улыбнуться.

— Если вы не возражаете, — совсем просто, доверительно сказала она, — мы как-нибудь поговорим на эту... философскую тему. Она имеет свою историю. А пока подумайте. Но не слишком долго, — заметила она уже деловито. — Экзамены через месяц.

И поднялась, стала прощаться.

С этого дня концерты из госпитального окна прекратились. Настойчивые зовы столовских девчат наталкивались на непреклонного Рахмета, который только разводил руками:

— Серьезный стал. Петь не хочет.

И он неизменно уходил от окна, а то и закрывал его наглухо. Девчата не знали, что теперь Антон стеснялся быть услышанным в консерватории, и грешили на «медсестру Зиночку».

Через неделю Вера Генриховна снова пошла в госпиталь, на этот раз одна. Она пробыла там часа два, а может и больше, вернулась в хорошем настроении и сказала поджидавшей ее Люсе, что все в порядке, на экзамены его отпустят, а выпишут только в конце сентября.

И еще была весна. Ранняя...

Они шли с Антоном по вечерней, плохо освещенной улице, разбивали хрусткий ледок на редких, еще сиротливых лужицах и о чем-то говорили. Вернее, говорила Люся, как всегда, торопливо, запальчиво и, будто уставая от собственной болтовни, неожиданно останавливалась. Недолго помолчав, она тут же начинала говорить о другом и теряла всякий интерес к предыдущей теме.

Антон слушал ее и молчал. Молчал, молчал и вдруг остановился, круто повернул Люсю к себе, посмотрел на нее серьезно, словно запоминающе. И сказал так же серьезно, с оттенком недоумения:

— Знаешь, Люська, я тебя, наверно, люблю.

Он так и сказал: «Люська». И сказал: «Наверно».

Она подумала, что ослышалась. Но Антон все стоял и смотрел на нее, и Люся поняла: он на самом деле так и сказал. И тогда она удивилась. И даже обиделась. У нее задрожали губы, и в горле стало сухо. Она ничего не сказала, а медленно повернулась и пошла дальше. Антон еще постоял, догнал ее и взял за руку. И тоже не сказал больше ни слова.

Он так и вел ее за руку до самого общежития. А потом простился: «До завтра» — и ушел к себе.

А она вернулась на улицу, обошла дом со стороны двора, села возле груды камней на сложенные рядком кирпичи и стала думать об Антоне. Об Антоне и о себе. Стала обстоятельно, с подробностями вспоминать, как они сегодня шли, как он остановил ее, как сказал. И опять ее удивило и обидело это «наверно». Почему? Почему «наверно», когда она об этом давно знает. С прошлого года. С поездки в колхоз.

А утром, очень рано, когда все еще валялись в постелях, пришла Ванда и, дожидаясь, пока девчонки оденутся, принялась ходить взад-вперед, шумно задевая бедрами за кровати, стулья и тумбочки.

Все понимали, что пришла она не просто так, по пути, как забегали подружки, и потому следили за ней выжидательно, заранее обеспокоенные.

— Что-нибудь случилось? — не выдержала однокурсница Ванды, Лена Шарова, самая старшая и самая рассудительная из них.

И Ванду сразу прорвало:

— Случилось! Живете рядом, дверь — к двери, и ничего не знаете! А может, знаете, да молчите? Зотова, ты с ним все ходишь вместе — тоже не знаешь?

Люся испугалась не ее слов, не угрожающего тона, а какого-то своего предчувствия.

— И давно он по ночам исчезает?

— Не говори загадками! — прикрикнула Лена.

— Хорошо, — подошла к столу, как к трибуне, Ванда. — Не буду загадками. Нам стало известно, что студент Смолин... — она поискала слова и закончила обтекаемо: — Нарушает правила общежития.

Но на этом исчерпала свою сдержанность и стала говорить грубо, зло, торжествующе.

Она не была уже секретарем. Ее с шумом провалили на отчетно-выборном. Но тут же буквально через неделю как представительницу от студенчества ввели в состав месткома.

— Распустились! — кричала она. — Превратили общежитие...

Распахнула дверь, выскочила в коридор и стала стучать в комнату Антона. Он не отвечал. Она барабанила в дверь и удовлетворенно оглядывалась на сбежавшихся жильцов: «Убедились?»

Наконец Лена Шарова рванула ее за руку, втолкнула обратно в комнату, крикнула ей в лицо:

— Ну и что? Какое тебе до этого дело?

Спокойно говорить она уже не могла. Остальные девчонки, обычно робевшие перед Вандой, шумно возмущались ею, защищали Антона. Только Люся сидела на своей кровати и молчала.

— Он что, у тебя разрешения должен спрашивать?

Ванда не ожидала такого отпора от однокурсницы.

— Ты считаешь?..

— Я считаю — это его личное дело, — отрезала Лена. — Личное. Понимаешь?

Ванда застегнула пальто, поправила берет, обернулась с порога:

— Как только он появится... — и осеклась. Из конца коридора тяжелым, усталым шагом шел Антон, на ходу расстегивая шинель и стягивая ушанку. Не останавливаясь, он кивнул ей и всем, кого заметил за открытой дверью, сказал: «Здрасте!» — и, повернув ключ, вошел в свою комнату.

Ванда глубокомысленно помолчала и ушла, не простившись.