Изменить стиль страницы

Утром следующего дня Ветряковы уезжали, и Алена решила с вечера не спать, чтобы увидеть в окно, как они пойдут по дороге к автобусной остановке.

Тетя Глаша покормила ее ужином, убрала посуду. Васса Титовна вымыла в палате. Кронидовна принесла и заставила при ней проглотить порошок и таблетку. Митька Круглый прибежал к окошку в последний раз, вскарабкался на высокий фундамент, обхватил руками наличники, прижался к стеклу и, поведя веселыми, озорными глазищами, скорчил для нее ужасную рожу. Вверху, в пионерской комнате, выключили радио. Алена приготовилась к тому, что одной, в тишине, ей будет, наверно, страшно. И сейчас же забыла об этом. Стала думать о Вале Ветряковой, о том, как поедет она с отцом сначала в автобусе, потом в поезде и приедет домой, а дома ее встретит мама. Автобус Алена представляла себе очень хорошо, потому что видела его несколько раз во время прогулки в соседний заводской поселок Пески. Поезд тоже представляла, потому что помнила, как ее и других ребят откуда-то везли сюда в вагоне со множеством людей, мешков, лавок и полок. А город, где будет жить Валя, никак не могла представить: он почему-то придумывался похожим на Пески.

Потом она представила себе Валин дом, и он оказался точь-в-точь как четвертый корпус, где помещалась спальня Алениной группы. И комнат в нем было столько же, и окон, и кроватей, и занавески такие же — розовые, выгоревшие от солнца. Только ребят не было в этом доме, а ходила по комнатам одна Валина мама в вязаной черной фуфайке, как у воспитательницы Лилии Петровны, с такой же, как у нее, прической, с такими же блестящими печальными глазами, и, если бы Алена не знала, что она Валина мама, обязательно приняла бы ее за свою воспитательницу...

Проснулась она от стука в окно. Приподнялась и увидела на стекле приплюснутый нос Митьки Круглого, а рядом улыбающуюся, лихорадочно веселую Валю. Она махала Алене рукой, что-то говорила, но рамы в изоляторе все еще были двойные, и Алена не могла разобрать слов. Потом Валя и Митька Круглый сразу исчезли — видно, кто-то согнал их с завалинки, и Алена, сбросив одеяло, босиком подбежала к окну.

Они шли — Валя и ее отец — по дороге, взявшись за руки, и рядом, вокруг них шли все воспитатели, и директор Валентин Кузьмич, и повар, и посудница тетя Глаша, и Кронидовна, и ребята из старшей группы.

С этого дня главным в жизни Алены стали не подружки, не школьные занятия и не детдомовские праздники. Главным стало терпеливое и уверенное ожидание такого же, как у Вали Ветряковой, счастливого дня отъезда.

Быть может, оттого, что в детдоме этом собрались дети, осиротевшие или потерявшиеся во время войны, оторванные от семей неожиданно, неестественно, они принимали детдомовскую жизнь как явление временное. Все, кто хоть сколько-нибудь помнил свой дом, мать и отца, жили надеждой на возвращение в семью. А те, кто не помнил, подрастая, начинали понимать рассказы и разговоры старших ребят, видели приезжавших, отыскавшихся чьих-то родственников и выдумывали себе пап и мам, фантазировали и по-детски самозабвенно верили этим своим фантазиям.

У Алены, в ее распаленном воображении, тоже теперь была мама. Голосом, походкой, манерами она походила на школьную учительницу, а лицом, крупными золотыми локонами и красивыми голубыми глазами — на женщину с цветной открытки, которую Алена видела над кроватью в комнате тети Глаши. Был у Алены и папа — высокий, широкоплечий, в военном кителе и фуражке с черным околышем. Точь-в-точь как отец Вали Ветряковой.

Алена представляла себе, что когда-нибудь ее вызовут к старшей воспитательнице или даже к директору детского дома Валентину Кузьмичу, заботливо подвинут ей стул, скажут: «Вот получили...» — и протянут конверт с марками и штемпелями. И в конверте будет письмо, которое она так ждет.

Но ее не вызывали.

Отликовал, отшумел встречами послевоенный год. У одних ребят нашлись родители, других увезли к себе близкие родственники, некоторых взяли на воспитание чужие — но уж, наверно, хорошие! — люди. И каждый раз проводы превращались в веселый и грустный праздник. И каждый раз Алене казалось, что следующий такой праздник будет устроен для нее. Но проходило время, и опять провожали кого-нибудь другого, а ее праздник так и не наступал. И однажды она сама пошла к Валентину Кузьмичу...

Постучала в дверь кабинета, услышала голос директора и растерялась, и осталась стоять в коридоре.

— Входите! — громче позвал директор, но Алена вся сжалась и продолжала стоять, желая лишь одного — незамеченной уйти обратно.

— Входите, входите, — совсем близко сказал директор и распахнул перед Аленой дверь. И очень удивился. — Это... ты стучала?

— Я, — не подняла глаз Алена.

— Входи.

Она шагнула в кабинет.

Директор подвинул ей стул и участливо спросил:

— Что у тебя?

— Вы... вы... — она не знала, как спросить. — Вы... получили письмо?

— Какое? — не понял ее директор.

— От моего папы.

Он внимательно посмотрел на Алену, теперь уже широко, отчаянно раскрывшую ему навстречу глаза. И он, наверное, понял, почувствовал, что, о чем бы она ни спросила, ее нельзя, ее опасно обманывать.

— Нет, — сказал он, — от твоего папы письмо еще не пришло.

Ей шел одиннадцатый год, она начала учиться в четвертом классе, и, быть может, непедагогично было разговаривать с ней, как со взрослой, но это был единственный тон, который директору детдома, недавнему фронтовику, а в прошлом партийному работнику, показался тогда необходимым. Он угадал за этим ее приходом, за единственным ее вопросом недетское настороженное ожидание.

Ну конечно же, она, как и все ребята, и смеялась; и играла, и радовалась. И укладывала кукол спать, и пела вместе со всеми, и шалила, и была бездумно, беспричинно, свободно счастлива, как бывают счастливы только дети. И со всем этим уживалась в ней почти взрослая тоска и накапливалось, оформлялось неосознанное пока, страшное чувство собственной неполноценности. Такое происходило в детдоме со многими ребятами, и, может, виноваты были их воспитатели, не посмевшие поднять руку на туманные ребячьи мечты об утраченном родном доме и радужные надежды на возвращение.

— Валентин Кузьмич, — Алена вспомнила наконец от волнения вылетевшее из головы имя директора... — А как это делается? Ну, находят друг друга как?

Он встал, убрал со стола в ящик бумаги, звякнул связкой ключей.

— Пойдем, Аля.

И направился в глубь кабинета, к бархатной синей портьере, белесой, вытертой по бокам и, как все занавески и шторы в детдоме, выгоревшей рыжеватыми, мягкими полосами.

За портьерой оказалась дверь, за дверью — еще одна комната, маленькая, тесная и очень напоминавшая библиотеку. Все стены ее, от пола до потолка, были заняты грубо сколоченными, некрашеными полками, разделенными на равные небольшие ячейки. В ячейках лежали сшитые из матрасного полосатого материала мешочки — одни — пухлые, набитые доверху, другие — совсем тощенькие. Многие ячейки были совершенно пусты.

— Садись вот сюда, — показал Валентин Кузьмич на табурет, стоящий около лестницы-стремянки. Сам неловко присел на ее ступеньку. — Спрашиваешь, как находят?

Он помолчал, подумал, остановил взгляд на стоптанных Алениных ботинках.

— К Первому мая всем девочкам будут новые туфли. Парусиновые, правда, но красивые.

Алена слабо улыбнулась.

— Мы знаем. Матвей Фомич на станцию за ними уехал.

Она сказала это бесстрастной скороговоркой, торопясь кончить ненужный, отвлекающий разговор. И опять распахнула на директора ожидающие, полные тревоги глаза.

— Хорошо, — решился Валентин Кузьмич. — Есть такие учреждения, где специально занимаются розыском пропавших без вести. В том числе и детей. Родственники, потерявшие ребенка, пишут туда, сообщают его имя, возраст, приметы, ну и другие подробности. Понимаешь? Вот, например, Таня Портнова...

— Валентин Кузьмич, — неестественно спокойно попросила Алена. — Вы мне все... Пожалуйста! Вы мне все-все скажите.

Он замолчал.