Изменить стиль страницы

Геннадий еще постоял, бездумно, отсутствующе походил взад-вперед вдоль опустевшей теплушки, увидел Ванду с двумя девчонками и пошел за ними через тот же пустырь к трамваю. С пересадками они доехали до центра, вышли у консерватории, и Ванда попросила:

— Помоги мне написать отчет для райкома. Сейчас же, по горячим следам.

Ему было все равно куда идти, что делать, и он согласился. Подумал только: «Вот так, неумытым, мятым — в консерваторию?» Но Ванда тут же ответила его мыслям:

— Рабочий вид... Пусть поглядят на нас, черненьких.

И, шумно открыв дверь, демонстративно и как-то даже победно застучала грязными ботинками по великолепному рисунчатому паркету.

 

В крохотной комнатушке комитета, отгороженной от канцелярии тонкой фанерной переборкой, стояли стол, шкаф и два стула. И на столе, поверх нескольких старых газет, лежало помеченное полевой почтой, свернутое в треугольник письмо.

Ванда взяла его, пробежала глазами адрес и коротко, остро глянула на Геннадия. Потом долго рассматривала почтовые штемпеля и наконец, не выпуская письма из рук, села, задумалась.

— Комсомол! — постучала в перегородку машинистка. — Там письмо какое-то принесли. Медсестра из госпиталя... Слышите?

— Да, да! — раздраженно крикнула Ванда. — Слышим.

И опять так же взглянула на Геннадия. И по этому ее взгляду да вдруг понял, что письмо имеет отношение к Смолину.

Ванда еще посидела молча, еще повертела в руках письмо и наконец быстро, словно боясь, что Геннадий ее остановит, раскрыла сложенный треугольником, густо исписанный лист бумаги.

И все время, пока она читала, Геннадий испытывал неловкость. Неловкость оттого, что читала она чужое письмо. Но еще большую — оттого, что читала она ПРИ НЕМ и он молчаливо соглашался с этим. Он сознавал свою непорядочность, удивлялся ей и пытался оправдать ее тем, что письмо, должно быть, деловое, проясняющее историю с комсомольским билетом и Ванда, секретарь комитета, все равно обязана это знать.

Она прочитала и отложила письмо с досадливым видом очень занятого человека, вынужденного отвлекаться по пустякам. Достала из ящика стола бумагу, ручку, чернилку-непроливашку и деловито сказала себе:

— Значит, так: «На уборочной в колхозе «Знамя коммуны»...

М стала сама себе диктовать вслух и быстро писать, иногда вспоминая о присутствии Геннадия и советуясь с ним.

Ему было все равно, как составит она отчет, какие — реальные или завышенные — цифры будут в нем фигурировать. Его интересовало сейчас письмо — распечатанное, прочитанное чужими глазами и потому словно бы беззащитное. Оно лежало, прижатое мощным локтем Ванды и вместе с ее рукой двигалось по столу и наконец упало. И тогда Геннадий нагнулся, поднял его и, как бы между прочим, стараясь выглядеть равнодушным, незаинтересованным, прочел первую строчку.

«Антоха, друг! — нервно и весело плясали уродливые буквы. — Жив, курилка!»

А потом он прочел все письмо, но уже не таясь от Ванды и самого себя. И узнал из письма, что представлен Смолин «за ту операцию под Погостьем» к ордену Красного Знамени, что друзья его фронтовые — следовал целый список — «пали смертью героев», а «Вальку Макарыча послали куда-то в тыл, в офицерскую школу, и вестей от него покамест нет».

Были в этом письме и крепкие — без многоточий — словечки, и мальчишеское неуклюжее признание: «...а Зинкину фотку порвал и на ветер выбросил. Неверная она мне». И была восторженная привязанность к Антону, доверительное и безоговорочное обожание его. И о комсомольском билете преданный Антону корреспондент писал тоже: «Мы тогда все твои бумаги и деньги в бритвенный прибор завязали. Лишнее из коробки вынули, а это вложили. Денег богато было — все ребята сложились, чтобы тебе на лечении хотя бы первое время не бедствовать. Ну, и билет там был. Но поскольку ты в память не приходил, доверили все парню, который рядом лежал. Фамилию не знаю, из минометчиков он. Похоже, что парень-то умер до отправки. Концов никаких теперь не найдешь. Может, надо, так подтверждение мы тебе в любой момент напишем и все, кто остался, распишемся. А вообще, если какая там сволочь тыловая сомневаться затеет — пиши прямо Погибе. Он теперь генерал и в обиду своих ребят не дает».

Была еще в конце плохо заметная приписка карандашом, совсем другим почерком: «От меня тоже привет, и спасибо тебе за все. Шатько».

На той стороне письма, которая одновременно служила конвертом, поверх зачеркнутого адреса: «Передвижной госпиталь №...» было написано тушью: «Выбыл» и четко, аккуратно: «Красноярск, госпиталь №...» Но и это — зачеркнуто. И еще выше — торопливо, размашисто — адрес здешнего госпиталя.

Геннадий тоже, как Ванда, рассмотрел почтовые штемпеля, разобрал даты и ужаснулся: письмо ушло с передовой восемь месяцев назад!

Он молча положил письмо около Ванды, и она не глядя бросила его в ящик стола. Сказала:

— Послушай, что у меня получилось.

И стала читать этот свой отчет — длинный и нудный, а Геннадий не слушал, но одобрительно кивал головой и, когда она прочитала все, сказал, не дожидаясь вопроса:

— Хорошо.

Потом они вместе вышли, закрыли каморку на ключ и несколько кварталов прошли вдвоем, потому что было по пути. А потом Ванда спросила:

— Ты не торопишься?

И он пошел провожать ее.

Всю дорогу она возбужденно говорила: и о поездке, и о премьере в оперном, и о том, что в конце месяца особо нуждающимся студентам будут давать талоны на ботинки и полотенца и что ей удалось «вытребовать» у месткомовцев кое-что для активистов; и о столовской хлеборезке Маруське, приторговывающей на базаре хлебными карточками — говорила обо всем на свете, только не о письме. Будто его и не было. Будто оба они не совершили ничего предосудительного и будто бы по-прежнему обоим сомнительна история с комсомольским билетом Смолина.

Геннадий проводил ее до подъезда, и Ванда дарственно протянула ему не по-женски большую руку. Он торопливо коснулся влажной ладони, но она успела поймать его пальцы и крепко сжала, сказав:

— Заходи. Седьмая квартира на втором этаже.

И это ее рукопожатие, и приглашение, и вообще все, что произошло в этот день, обернулось вдруг нежеланным, но неизбежным, стыдным, но необходимым Геннадию союзом с Вандой. И чем больше чувствовал он себя виноватым перед Смолиным, чем больше завидовал ему и отчетливее понимал невозможность вернуть расположение Люси, тем крепче и нерасторжимее виделся ему этот союз. Неуловимые, нащупывающие нити, потянувшиеся навстречу еще тогда, за столом заседания комитета, теперь словно связали их надежным, прочным узором. И хотя ни он, ни Ванда ни словом не обмолвились о только что прочитанном чужом письме, Геннадий твердо знал, что они сговорились. Молчаливо сговорились скрыть его от Антона. Оно несло в себе доказательство их неправоты, и это решало судьбу письма.

 

Сколько раз потом пытался Геннадий себя «амнистировать»! Сколько раз пробовал списать прошлое за счет молодости-глупости! Но это ему никогда не удавалось. Не удалось и сейчас, и он с еще большей остротой почувствовал себя в кругу Антоновых друзей совершенно чужим.

Почему-то ему представилось, что обязательно позвонит Ванда. Позвонит и скажет в трубку грубовато и вроде бы простодушно, пряча за этой грубоватостью ликование: «Ну, что, Смолин отпелся?» Или что-то в этом же роде. Через многие годы она пронесла свою нелюбовь к Антону. И Геннадий хорошо понимал, что причиной тому не давние их студенческие столкновения, а нечто гораздо большее.

Прямая, открытая, щедро одаренная натура Смолина уже сама по себе была отрицанием не менее сильного, но ничтожного по своей сути характера Ванды.

Он ждал, что она позвонит. И она позвонила. И трубку взял Геннадий, потому что был рядом. И она обрадовалась ему и спросила грубовато и простодушно:

— Ну, что, Смолин-то наш отпелся?

Геннадий опять почувствовал, как прочна до сих пор связавшая их в студенчестве недобрая сила. Слегка, самую малость, устыдился этого и одновременно обрадовался. Потому что Ванда была теперь не бездарной студенткой с дирижерско-хорового и не секретарем комсомольского комитета, а работала в областном отделе культуры и кое-что от нее зависело.