Изменить стиль страницы

Сколько прошло времени? Минута. Час. Год. Тысяча лет.

Зачем она вернулась оттуда? Как было хорошо, когда ничего не было. Она обвела глазами комнату. Заплаканные глаза матери, Светы, Евдокии Васильевны…

— Уйдите все… Не сердитесь. Я должна побыть немного одна.

И вот она одна. Письмо лежит рядом, на постели. Мухаббат протянула руку, взяла письмо. Каждая буква его навсегда отпечаталась в её сердце. Навеки. И всё равно Мухаббат развернула листок. Её тянуло к нему, как пьяницу к рюмке — к роковой рюмке, которая, может быть, оборвёт его жизнь.

Незнакомый нервный почерк, листок из блокнота с зубчатым краем по месту отрыва.

«Дорогая Мухаббат!

Рустам жив — и это главное. Я пишу под его диктовку. Он диктует, но пишу я не то, что ему хочется. Я только притворяюсь, будто выполняю его волю. В действительности я пишу то, что Рустам попросит меня или кого-нибудь другого через неделю, через месяц. Обязательно, непременно, неизбежно. Ибо он любит тебя, Мухаббат.

А сейчас он отрекается от своей любви. Отрекается — потому что любит тебя.

Будь мужественна, подруга. Рустам — слепой навсегда. Это война, Мухаббат. Он весь изранен, но это пройдет. Только глаза — навсегда! Он очень, очень любит тебя! И если ты действительно его любишь, ты не оставишь его. Он ослеп и беспомощен. Но он — твой. Понимаешь, — твой!

Подруга моя! Не удивляйся тому, что называю тебя подругой. Света, должно быть, рассказывала тебе о Кате из Нальчика. Катя — это я. Но подруга ты мне ещё и потому, что наши с тобой судьбы схожи. Через несколько дней меня эвакуируют в Пензу (я тоже ранена). Там в госпитале лежит мой Фазыл — изувеченный, беспомощный и слабый, как ребёнок.

Фазылу ампутировали ногу. Другая нога тоже искалечена. И всё равно Фазыл мой. Слышишь? Мой!

Понимаю, моё несчастье ничто в сравнении с твоим…»

Мухаббат осторожно положила письмо на грудь, некоторое время прислушивалась: листок из блокнота жжёт, давит многопудовой тяжестью; вздохнула коротко — и вновь её не стало.

… Она то приходила в себя, то теряла сознание. Бредила легко, не ощущая горя… Рустам в белом кителе с отложным воротничком идёт ей навстречу, улыбаясь. Глаза его сияют от счастья. Какие у него глаза! Как тёмный янтарь, с искорками, они заглядывают в самую душу, ласкают, смеются, ликуют… Кто это сказал: «Глаза— зеркало души».

Лица матери, Светы, много-много лиц… Почему они озабочены? Плачут… Странно. Кто эта древняя старушка, седая, как лунь? Из угасших глаз её льются слёзы… Боже! Ведь это Хаджия-хола — мама Рустама! Но ведь ей нет и пятидесяти. Тётушка Хаджия, что с вами?..

Тьма. Звенящая тишина… Вновь скорбные лица. В чём дело? Уж не хоронят ли кого-то? Рустам, кого хоронят?!

О-о-о… Уж не меня ли? Зачем!.. Рустамджан, нам с тобой жить да жить. Произошла ошибка.

И опять тьма, иссушающая мозг тишина, чёрная бездна…

Рустамджан, где ты? Отзови-и-ись!

Она открыла глаза, увидела склонившуюся мать, Свету, тётушку Хаджию — простоволосую и седую.

— Что с вами, тётушка?..

Женщина заплакала — тихо, без слёз. Мухаббат стало страшно. Хаджия-хола плачет без слёз… Иссякли слёзы! Их нет… Сколько же прошло времени?

— Какое сегодня число? — она еле шевелила губами. Но её всё же поняли.

— Двадцатое… Двадцатое апреля, — ответила Света и ласково погладила подругу по холодному, покрытому испариной лбу.

Двадцатое!.. А тогда, в тот страшный день… Какое число было тогда?.. Да-да, Света что-то тогда говорила. Ах, да! «В течение семнадцатого апреля на фронтах существенных изменений не произошло». Три дня, Больше трёх дней. Сейчас — ночь. Больше трёх дней! Как я могла, как посмела?! Он лежит во мраке и ждёт, ждёт… А я!..

Мухаббат сделала попытку подняться. Присела — и тут же закружилась голова. Она упала на дедушку, хотела крикнуть изо всех сил, но услышала слабый просительный голос:

— Листочек мне… Срочно письмо. Письмо.

… Карандаш не слушался Мухаббат, выскальзывал из пальцев.

— Может, ты мне продиктуешь, подружка? — услышал она голос Светы.

— Нет… Сама. Сама!

И она вывела большими прыгающими буквами:

Рустамджан, жизнь моя!..

ВИЖУ, ВИЖУ ТЕБЯ, МУХАББАТ!

Колонна новобранцев пылила по большаку. Шли неловко, то и дело сбиваясь с ноги. Хмурый капитан, перехваченный скрипучей портупеей, — начальствующий над командой, — ли во что не вмешивался. Он был опытным воином. Что толку надрываться, когда перед тобой не вывымушрованные бойцы, а сборище абсолютно штатские парией, да ещё из кишлака.

Всему своё время. Вот пройдут парни курс молодого бойца — тогда другое дело. Всё будет по уставу. А сейчас пускай себе шагают, как могут. Хоть ползком. Главное, чтобы до вокзала дошагали в целости и сохранности.

— Ра-ё-ттта-а! — раздался вдруг пронзительный голос, восторженный возглас владыки, упивающегося своим могуществом. — Левой!.. Левой. Ать-два. Не тянуть ногу! Взять ногу. Ать-два… Хать-два-а…

Колонна вскинулась, подчиняясь неистовой, требовательной команде. Мерно забухали ботинки, сапоги, кавуши: «Тух-тух-тух…»

Капитан вздохнул. Третий год гремит война, а он всё здесь, в глубоком тылу. Водит команды новобранцев. На Халхин-Голе воевал, штурмовал линию Маннергейма, а тут — на тебе! — застрял. Десятки рапортов написал с просьбой отправить на фронт — бесполезно. Ибо должен кто-то и этим прозаическим делом заниматься во имя Победы.

Он вспомнил белобрысого сержанта с малиновыми треугольничками в петлицах и улыбнулся. Правый вояка. Удрал лихо. Запрыгнул всё же на ходу в эшелон — и поминай как звали. Завели на сержанта уголовное дело, объявили дезертиром. А через несколько месяцев он сам о себе дал знать. Так, мол, и так, воюю под Сталинградом. Сперва висел вместе со всеми солдатами и генералами из 62-й армии на кромке берега. А потом дела пошли куда как хорошо. С фронтовым приветом!

Умники подняли из архива уголовное дело, переслали в 62-ю армию. «При сём препровождается уголовное дело по обвинению в дезертирстве…» и т. д. и т. п.

А месяц спустя прибыл ответ за подписью чуть ли не самого командира. «При сём возвращается уголовное дело… Обвиняемый в дезертирстве сержант Новиков И. П. является Героем Советского Союза, судить его за отвагу и героизм — странно и противоестественно».

Прямо так именно и написано было, в нарушение всех канцелярских законов: «странно и противоестественно!»

Капитан вновь улыбнулся. Может, и мне последовать примеру сержанта?.. Шут с ними, с рапортами, пусть судят как дезертира. Подумал — вздохнул. Нет, это не для меня. Приказ есть приказ. И кадровому военному нарушать приказ не положено. Никому не положено его нарушать. Надо по закону. Тем более, что военком обещал всё же удовлетворить просьбу.

Солнце налило немилосердно. Капитан снял фуражку, провёл платком по волосам, утёр лицо. Ну и жарынь! Середина июля. В России, конечно, попрохладней в эту пору. Хотя, впрочем, в России сейчас самое пекло. В прямом и переносном смысле. Под Орлом сущий ад творится. Тучи самолётов, небывалые танковые побоища. Кажется, крышка фашистам. Ударили стальным кулачищем, а им в ответ — удар втрое сокрушительней!.. Не опоздать бы. Отомстить за гибель жены, дочки…

В нагрудном кармане гимнастёрки капитан носил любительскую фотографию — жена Мария, светлая блондинка с широко раскрытыми удивлёнными глазами, держит на руках Маришку — курносую, смешную — удивительно похожую на мать. Он провёл ладонью по карману. Сердце сжалось, заныло… Эх, скорей бы на фронт! Скорей бы.

Откуда ни возьмись чёртиком выскочил чернявый сержант, стремительно, словно на пружинках, пробежался вдоль колонны… Пропел ликующим голосом:

— Пе-е-сню-у-у!..

Новобранцы грянули:

Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный беи,
С фашистской силой тёмною,
С проклятою ордой!
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна.
Идёт война народная,
Священная война!..