Изменить стиль страницы

— Ты правильно сказал, сынок, — мандат в жизнь. Трудная она будет у тебя. Но вспомни Николая Островского, твоего товарища по страданиям, единомышленника твоего, большевика… Он и сейчас сражается, громит фашизм, учит людей любить Родину и ненавидеть её врагов!

— Очень хочется плакать.

— Поплачь, сынок.

— Комиссар… У меня нет глаз и нет слёз! — Рустам умолк, плечи его затряслись.

Он рыдал без слёз — душой. Командир и замполит не успокаивали его. Пусть. Это как раз тот случай, когда и солдат не в силах сдержать рыданий.

Весь день лежал Рустам, потрясаемый бурей чувств. Он — коммунист! Он мечтал об этом счастье ещё подросткам, шёл в бой, считая себя коммунистом… Он — калека, проглоченный зловещей тьмой!.. Он разбил жизнь любимой девушки… Хватит ли сил, выдержит ли?

Внешне он был спокоен. Очень спокоен. Врачи заподозрили даже что-то неладное, чуть ли не шоковое состояние. Они весь день колдовали над ним, кололи, давали глотать порошки, щупали пульс. Он безропотно подчинился: терпел уколы, глотал лекарства, давал щупать пульс. И думал, напряжённо, пронзительно: «Выдержу ли, буду ли достойным?!»

К вечеру пришла Катя. Присела на табурет. Рустам молчал. Она взяла его за руку, и Рустам узнал Катю.

— Пришла поздравить, да?

Катя растерялась. Собравшись с духом, сказала решительно:

— Да.

— Спасибо. Спасибо, что зашла. Просьба есть. Я хочу продиктовать тебе письмо.

— Кому?

— Мухаббат.

Катя не знала, что ответить.

— Ладно. Только диктуй хорошее письмо.

Рустам задохнулся от ярости:

— Х-х-орошее?.. Эх, ты!

— Опять за своё?

— Катенька, дорогая… Не сердись. Я много, очень много и томительно думал, я хочу ей добра… И ещё я вспомнил… Это было перед самой войной. Мы поехали с Мухаббат в Ташкент. Там, на улице, встретили слепого парня с палочкой в руке. Он попросил нас перевести его через дорогу. — Рустам приподнял голову с подушки и тут же, обессиленный, откинулся назад. — Мы помогли слепому парню. А потом… Потом Мухаббат сказала: «Бедняжка! Он даже не может полюбить. Ведь чтобы полюбить, он должен увидеть! И если даже жениться? Он никогда не увидит своего ребёнка. Какой ужас — быть слепым!»

— Рустам! — крикнула Катя. — Не смей!

— Смею, Катя, смею. Мухаббат словно предвидела мою участь.

— Ты просто злой человек, Рустам.

В палату заглянул врач. Изобразил на лице профессиональную «докторскую» улыбку — благожелательную, но сдержанную. Зачем изобразил — сам удивился. Шакиров всё равно не мог её видеть.

— Ну-с, — произнёс врач бодреньким гоном. — Пожалуй, мы чувствуем себя получше. Дискутируем даже. Это хорошо. А я принёс хорошую новость… Сержант Шакиров, это я вам говорю. Завтра утром вас эвакуируют в тыловой госпиталь.

— Рахмат, табиб. По-узбекски это — спасибо, доктор.

Доктор пробормотал что-то непонятное, должно быть, по-латыни. И тоже неизвестно — зачем по-латыни. Вышёл. Рустам сказал Кате тоном, не терпящим возражений:

— Не будем спорить, Катенька, или, как заметил доктор, дискутировать. Я твёрдо решил. Я сейчас продиктую письмо Мухаббат.

Катя долго молчала, горестно глядя на изувеченное существо — недвижимое, всё в бинтах — и наконец, вытащив из кармана халата карандаш и блокнот, покорно ответила:

— Ладно. Диктуй.

РУСТАМДЖАН, ЖИЗНЬ МОЯ!.

Редко когда в Узбекистане бывает долгая весна. Зимы — да, случаются. И довольно суровые. В прошлогодье, например, в сорок втором, снегу выпало по колено, мороз — не продыхнешь. Настоящая Сибирь. А вот весна норовит бочком проскользнуть. В России, говорят, целых три месяца талый снег лежит, ручейки от него окрест разбегаются — тысячи ручейков; природа просыпается медленно, с тихим восторгом.

А у нас словно святой каландар чудеса творит. Вчера ещё, казалось бы, на дворе снежок лежал, а нынче — вовсю палит солнце, сирень махрится, зеленеют поля, и повсюду — алые ковры маков. Теплынь, благодать! А ведь только середина апреля.

Тётушка Санобар расстелила дастархан на веранде, принесла самовар, пиалы, пару лепёшек. Села, любуясь погожим утром. Небо-то какое голубое — как бирюза в девичьем колечке! И маки нынче хороши, огнём горят. А один, поди ж ты, устроился на глиняной крыше сарая. А вон ещё парочка — на дувале. Славная пора. Жизнь ключом бьёт… Ключом! А там, далеко-далеко, куда водице проваливается на ночь, не жизнь — смерть бушует. Одно успокоение — бьют теперь проклятого Гитлера и ого разбойников, умываются изверги собственной кровью… Ой-бо-о! Кабы враг только своей кровью умывался!..

Санобар-хола вздохнула. Что-то Мухаббат замешкалась. Позвать, что ли?

Из комнатки Мухаббат донеслась грустная песня:

Истомилась в ожидании любимого,
Боль разлуки — горькие слёзы.
Плачет сердце: «Нет его, нет его!»
И меня нет самой — только слёзы…,

Тётушка Санобар почувствовала стеснение в груди. Бедная девочка, как ей тяжело. И Рустам что-то опять не пишет. Не случилось бы чего дурного…

Вышла из своей комнатки Мухаббат. Бледная, под глазами тёмные круги. Хочет улыбнуться, а губы вздрагивают.

— Что с тобой, доченька, сон плохой привиделся?

— Да нет, мама, хуже. Неспокойно на душе.

— Выпей чаю, утешься. А то что писем нет… Война ведь. Почта перегружена. Да и писать Рустаму некогда. Воюет.

— Воюет.

Санобар-хола всыпала в заварной чайник щепотку зеленоватого чая, набрала из самовара кипятку.

— Пей, доченька.

— Спасибо.

Мухаббат отпила глоток, другой, нехотя проглотила кусочек лепёшки. Вдруг в глазах её вспыхнули тревожные огонёчки.

— Аяджан, вы, наверное, что-то знаете и скрываете от меня!..

— Что ты, доченька! — всплеснула руками Санобар-жола. — Откуда мне знать? Пусть избавит тебя судьба от горя и тревоги и да будет твоя жизнь всегда светлой и чистой, как родниковые струи.

— Ох, мамочка! — Мухаббат пододвинулась к матери, обмяла её за плечи. — Аяджан… Письмами только и живу. А писем нет… Дышать нечем.

— Будут тебе письма, солнышко моё. У аскеров забот поболе, чем у дехкан в страдную нору. Некогда ему писать.

— Но ведь писал раньше! Пусть коротенькие письма, а присылал.

— Не переживай понапрасну, доченька, — мать помолчала, мучительно думая: чем бы успокоить Мухаббат? Материнское сердце — до чего же оно порой бывает жестоко! Мучительно, безвинно жестоко. Санобар-хола решилась на крайнюю меру:

— Жив-здоров Рустамджан. Если бы случилось что с ним… пришло бы плохое письмо. Обязательно!

— Что ты говоришь, мама! Опомнись, мамочка…

Санобар-хола расплакалась. Обидно. Хотела успокоить дочку, а всё наоборот вышло.

— Не плачь, мамочка, не надо. Ты ведь не нарочно.

— Это я с досады на самою себя плачу. Не расстраивайся, милая. Отдохни. Без выходных столько времени трудилась! Хоть сегодня отдохни.

— Хорошо, аяджан.

Мухаббат возвратилась в свою комнатку. Постояла в задумчивости. Вздохнула. Сняла со старинного, обитого медными полосками, сундука курпачу, откинула крышку. Из большой картонной коробки, завёрнутой в хан-атлас, вынула фотографию Рустама.

Он смотрел на неё с лёгкой улыбкой. Тёмно-карие глаза светятся радостью, густые брови чуть вздёрнуты. Милое мальчишеское лицо — задорное, сметливое.

Рустам… Рустам! Где ты, что с тобой?

Он продолжал улыбаться ей. Улыбка застыла навечно. И ещё он говорил с ней. Что именно говорил, Мухаббат не могла понять. Слов не было. Он утешал её без слов.

А чуть погодя явились и слова. Она вспомнила их. Рустам присылал их в треугольных конвертиках. «Мухаббат, Соловейчик мой! Всё будет хорошо, не волнуйся за меня. Наша любовь сильнее самых страшных испытаний…»

Самых страшных испытаний. О чём это ты, Рустам-джан?