Изменить стиль страницы

«Миа, – признался я ей, – ты удивительно мила. Учти только, что я плохо сплю, когда с кем-то – нет привычки и вообще со сном у меня неважно». Миа тут же закивала деловито и уверила, что все ей понятно, можно и не объяснять так подробно, это бывает, да, когда с кем-то – и ворочаешься всю ночь, и могут сниться плохие сны. Но волноваться не нужно, она все умеет, в том числе и помочь с засыпанием, когда в голову лезет всякая чушь, а если не получится, и я-таки проснусь, то нужно просто ее разбудить – сразу все станет как надо. Я не поверил конечно, но она вся обернулась вокруг меня, обвив своим телом, как душистым плющом, зашептала что-то, щекоча дыханием, и я тут же уснул и проспал всю ночь, не мучимый ни кошмарами, ни дурными мыслями.

Следующие три дня мы не выбирались из номера. Город М., в который я стремился когда-то и куда так хотел вернуться побыстрее, проскучав в глуши несколько недель, вдруг утратил всякую привлекательность, а ореол загадочности и вовсе исчез бесследно, будто никаких загадок тут и не таилось никогда, а все легенды были придуманы теми, кто хотел на них нажиться. Конечно же, я лукавил слегка и намеренно спрямлял извилистые линии, но поверхностные суждения и прямые углы вполне устраивали на настоящий момент – главная загадка была уже и не загадка вовсе, о чем всегда готово было напомнить любое зеркало, а что до остальных, то нет, не сейчас – сейчас я занят. Юлиан и мой новый план главнее чужих загадок, а ласковая Миа притягательнее заоконных разнообразий. Разнообразиями я теперь сыт вполне, тем более, что городу, как видно, особо и нечего предложить.

Моя временная подруга развлекала меня вдумчиво и старательно, опекая как умелый доктор, привыкший излечивать без церемоний. Большую часть времени мы проводили в постели, Миа щедро предлагала всю себя, возрождая раз за разом мой интерес к изгибам и закруглениям податливого тела, которым она, в отличие от многих женщин, не прикрывалась, как щитом, и не щеголяла, как модным платьем. Ее движения и жесты, ее объятия и жаркие слова были неотделимы от чего-то главного, затаенного внутри, чему нет и не бывает замены. Вся она будто была воплощением цельности – в шепоте, в гримасках, в плавных жестах – наверное даже и притворяясь, она отдавала бы притворству все свое существо, так что никто бы не сумел отличить от правды. Любое из привычных удовольствий можно было переживать с нею заново каждый раз, а иногда и вовсе не замечать повторения – тем более, что Миа была лишена стыдливости и весьма одобряла разнообразие. Случайный зритель мог бы и оторопеть, глянув краем глаза на наши упражнения – оторопеть и отвернуться поспешно – но зрителям тут неоткуда было взяться, а нам самим все представлялось естественным вполне.

Когда мы утомлялись, Миа, лишь чуть-чуть переведя дух, переключалась на заботу о моем отдыхе – поила чаем и джином, мыла меня в ванной, решительно отклоняя всякие попытки ей в этом помочь, пела мне песни вполголоса, опершись локтем о подушку и серьезно глядя в глаза. За три дня я будто прожил с нею полжизни, впитав в себя больше, чем с иными за несколько лет – и в этом была лишь ее заслуга, моя собственная роль оставалась пассивной. Вначале я даже не знал, как держаться с нею – коммерческая сторона отношений, при их завидной пылкости, смущала меня и делала непривычно скованным. Все было не так, как должно было быть, то есть как я представлял бы себе заранее, приглашая в номер доступную красотку и сговариваясь с нею о предложении и цене – пусть даже и флиртуя по привычке, но зная, что покупаю ее тело, и не строя никаких иллюзий. Иные вещи, однако, купить не так просто, даже и речь о сделке не заведешь, предвидя холодное изумление, а Миа, чуждая всякой холодности, предлагала без жеманства заглянуть в самые потаенные кладовые, будто зная, что уж я-то смогу оценить по достоинству запрятанное до лучших времен, или даже уверив себя на миг, что лучшие времена – вот они, уже тут, и можно извлекать сокровища на свет. Я гадал иногда, мучимый неуместной ревностью, какова она с другими и что достается им, недостойным. Наверное, совсем иная, убеждал я себя; наверное, она замкнута и безлично-деловита, иначе не хватит сил и душа истреплется понапрасну. Но что-то прокрадывалось свербящим сомнением – что если ее внутренний ресурс и впрямь беспределен, так что за несколько дней любому может достаться столько, что хватит на годы и все равно еще останется вволю на остальных?

Потом, для простоты, я сошелся-таки с собою на непреложном факте денежного расчета, который, как ни крути, должен быть принят за главный базис, а все прочее, чудится оно или нет, нужно рассматривать как везение и пользоваться, пока есть шанс. Никто не виноват в конце концов, что Миа добросовестна на редкость и исполняет свои обязанности, не изыскивая легких путей. От слова «обязанности», даже и произносимого про себя, оставался неприятный привкус, и я морщился, как от фальшивой ноты, понимая однако, что нет ничего глупее, чем напридумывать ложной глубины, от которой тут же появятся проблемы – а проблем нам не надо, очень хорошо и без них. Пусть Миа будет мне наградой – весьма своевременной, надо признаться – хоть и не знаю за что, но чувствую: заслужил. Всякий раз, когда это решение, будто охолаживающий оклик, заставляло смолкнуть робкие голоса, на душе становилось тревожно, и непрошеный призрак юношеских сожалений шептал, отползая вглубь: смотри, пробросаешься. Но я делал вид, что не замечаю и не слышу, у меня затычки в ушах и один лишь Юлиан в растрепанных мыслях, и призрак исчезал, а наше с Мией кратковременное сожительство обретало прежнюю гармонию, свободную от серьезностей.

Она не расспрашивала меня о прошлом, возможно из соображений профессиональной этики, но охотно рассказывала про себя, не смущаясь моими настойчивыми вопросами. Мне и впрямь хотелось узнать про нее побольше – словно отложить про запас, чтобы потом заделать неизбежную брешь и выдавать по кусочку жадным воспоминаниям, всегда падким до деталей. Потому, я часто прерывал ее и просил вернуться назад или донимал перекрестными уточнениями, будто стараясь сбить с толку или вывести на чистую воду. Мию, однако, было не смутить занудством, которое она наверное принимала за искренний интерес, пусть и несколько своенравного толка, что в общем так примерно и было, а в тонких нюансах его корыстности не было нужды разбираться даже мне самому. Она терпеливо предлагала к обозрению подзабытые события и лица, отряхивала пыль и подновляла антураж, а потом готова была возвращаться к ним вновь и вновь, порою удивляясь вместе со мной тому, что герои несколько меняли позы или говорили другими голосами. Иногда же я оставлял ее в покое и просто слушал мелодичную речь со старательно выговариваемыми гласными, представляя места, где она бывала или жила, и следя любопытствующим зрачком за нею такой, какою она сама видела себя без подсказки.

Миа выросла в торговом поселке на севере Норвегии, почти все население которого состояло из ее ближних и дальних родственников, владевших землей и постройками, а также батраков с прислугой, помогавших вести хозяйство. Жили там и еще несколько небольших семей, промышляющих рыбной ловлей, но к ним относились с заметным снисхождением, поскольку их суденышки и жалкие лачуги явно проигрывали как собственность солидной недвижимости ее семейства, а сами они строили из себя гордецов совершенно на пустом месте, не желая признать собственной ущербности. Мие разрешали играть с рыбацкими детьми, но частенько подчеркивали, что они ей не ровня, а самих рыбаков она видела только по воскресеньям в местной церкви, исправно посещаемой поселковым населением.

Главным в их жизни считалось преуспевание в делах и приумножение семейного состояния, что было непростым делом ввиду суровости климата, частой непогоды и прочих северных каверз. Чего стоят одни только зимние ночи, когда рассветает лишь на несколько часов, а все остальное время – тьма и тьма; или бураны и штормы поздней осенью, из-за которых местечко становится отрезанным от остального мира – нельзя ни проплыть по морю, ни пробраться по горным дорогам, в скалистых фьордах замирает всякая жизнь, лишь ухают волны и свистит ветер, и кажется, что земля мертва уже многие тысячи лет, а их селение – последнее из оставшихся по ошибке. От этого становится тяжело на душе, любая мысль шарахается от себя самой, и всегда нужно иметь что-то, чем отвлечь растерянный разум – потому живущие там не хнычут по пустякам и твердо знают, о чем можно думать и говорить, а чего следует избегать, изгоняя прочь как опасную блажь. Хозяйственные же заботы были самой надежной почвой для единения умов, и отношение к хозяйству давно утвердилось как главное мерило человеческих достоинств. Все умели работать хорошо и много, все могли делать все или почти все, так что чуть ли не каждый мог заменить другого, возникни в том необходимость. Мию тоже приучали с детства к разнообразным ремеслам, а добросовестность и почти религиозное почтение к трудолюбию были впитаны ею с материнским молоком так же, как и всеми прочими обитателями поселка, кроме быть может одного-двух отщепенцев, которые пользовались всеобщим презрением. Особенно удачно она управлялась с домашними животными, ценившимися там не меньше человеческих рук, и ее даже звали, когда нужно было успокоить иную расшалившуюся корову или лошадь, с которыми она странным образом находила общий язык. С людьми же Миа ладила хуже, и многие не любили ее, считая выскочкой и зазнайкой, хоть она вовсе не зазнавалась – хотя бы потому, что не видела к этому причины, искренне считая себя ничем не отличимой от остальных. Все же, многие шептались у нее за спиной, а когда Миа подросла, пересуды стали еще откровеннее и злее. Теперь уже ее подозревали в самых разных грехах и наклонностях, про некоторые из которых она даже никогда и не слыхала в своей тогдашней наивности. Наконец, кто-то открыто назвал ее ведьмой или чем-то вроде, слово стало разноситься по поселку, и тогда отец усадил Мию в сани и увез в ближайший город, поместив в частный колледж-пансион, стоивший немало, но по-видимому казавшийся ему меньшим злом, чем грядущие потери из-за волнения бесхитростных поселковых душ. «Бесхитростных – это он так считал, – говорила она мне, лукаво усмехаясь, – сказать по правде, многие там были себе на уме, только вида не подавали. Но он знать не хотел – и бог с ним. А мне он заявил, что я раскольница, потому что мол вношу раскол, а хуже раскола нет ничего, и что моя работа теперь – научиться разным вещам из тех, которым в нашем селении не учат, а потом уж он подумает, как меня использовать, чтобы затраченное на меня вернуть. С тем и укатил, а я осталась – боялась конечно, но не так чтобы очень…»