В Чикаго негры устраивали собрания, требуя поднять во всем мире уровень жизни чернокожих. Это тоже газетное сообщение. Я люблю, чтобы к завтраку мне подали что-нибудь вкусное, например «Журналь де Женев», а здесь, на этих страницах, я сам создаю нечто вроде журнала. Меня это как-то очень бодрит. Наряду с этим, я должен признаться, что вчера в одной из здешних пивнушек наслаждался чешским пивом. Кружка обходится в сорок пять сантимов. Тут я обнаруживаю свою духовную мелкотравчатость, но мне она доставляет удовольствие. И уж само собой разумеется, заплатив за что-то, я всякий раз пересчитываю свою наличность. Может, во мне сидит, а вернее, из меня прет экономист? Кто-то высмеял меня, а я в ответ высмеял его, но слишком грубо, и тот человек признался, что я сделал ему больно. Почему и дальше все должно так продолжаться? Неужто мы не можем оказывать друг другу хоть малую толику того внимания, в котором так нуждаемся? А потом я сидел в пивнушке как «увешанная золотом казачка». То, что я говорю, буквально срывается у меня с языка. Веселые люди плясали вокруг меня, я аплодировал им, а потом, на улице и дома, все еще смеялся над танцорами, которые, двигаясь в такт музыке, тем самым выказывали ей глубокое уважение и преданность. До чего ж это было забавно! Один ложился на пол и затем медленно-медленно поднимался. Это было до жути смешно, и при виде их мне казалось, что танцует вся Европа, все замечательное бедное человечество. Возвышенное и низкое, умное и неразвитое, просвещенное и пустое — все смешалось в причудливом танце, власть искусства связала их братскими узами. Я вообразил себе, что где-то далеко бьет копытами моя гнедая лошадка. Сколько радости доставила мне эта иллюзия!
И вдруг опять я вспомнил об этих восьмидесяти миллионах на оборонительные цели! Как же мы боимся друг друга! Неужели у нас действительно есть для этого веские основания? Кажется, да. Но ведь известно, что наше корыстолюбие, наш эгоизм, наша нетерпимость обычно обходятся нам втридорога. И так обстоит повсюду, и вряд ли это может измениться, если жизнь, людские души и нервы, сами люди, наконец, не хотят или не могут измениться. Я убежден, что войны сами зарождаются в лоне общества и являются на свет с огромными, бледными, бессмысленными, опухшими лицами. Война — ублюдок, полудевушка, полумужчина, наполовину нарушитель спокойствия, наполовину жертва этого нарушения; ублюдок в страхе мечется среди нас, самому себе отвратительный несносный ребенок стотысячелетней давности. Что касается меня, я не верю в пограничные и национальные конфликты; уж скорее я верю, что пограничные вопросы и принадлежность к той или иной нации всегда не более чем отговорка, что они всего лишь порождение нашей опрометчивости и недовольства. Ведь даже в мирное время мы постоянно «воюем»: молодые ничего не желают знать о стариках, здоровые — о больных, мужественные — о трусах, и один боится и презирает и восхищается и не понимает другого. А как повсюду пренебрегают просвещением, которое, иди оно правильным путем, могло бы сыграть решающую роль. Мы не обращаем внимания на себя и, кажется, даже не имеем на это возможности, ведь мы каждый год отдаем на защиту от предполагаемого врага восемьдесят миллионов.
Я сам себе представляюсь человеком задумчивым, но я научился и привык верить, что в задумчивости есть нечто прекрасное, что я нуждаюсь в ней, что она мне необходима, что она укрепляет мой дух.
Несколько слов о том, как писать роман
© Перевод Е. Вильмонт
Что касается истинной величины романа, который явится отражением эпохи, то количество слов, фраз и т. д. не может иметь решающего значения, хотя подчас, вопреки очевидности, многим именно так и кажется. Что же до содержания, то вот что пришло мне в голову: каждый романист или писатель, или как он еще там себя величает, по природе своей или в силу профессии — светский человек. У одного это свойство может быть органичнее, чем у другого. Но оно нередко бывает мнимым, и потому иной раз кажется, что писатель, светски менее одаренный, легче отваживается заводить светские отношения, нежели тот, кто действительно знает свет. Это происходит оттого, что истинно светский человек не любит, не считает хорошим тоном, или попросту приличным, выставлять напоказ свои особенности, свои познания или взгляды, ведь истинно светскому человеку присущи сдержанность и благородное сознание своего долга, о чем человек несветский или принадлежащий к полусвету знает очень мало или вовсе ничего. Итак, бывают романисты, так сказать, малого духа, стремящиеся к грандиозности и великолепию, что при чтении, конечно, сразу же бросается в глаза и производит жалкое впечатление. Романист же великого духа ведет себя иначе, ясный, осторожный и великий дух прекрасного чувствует себя в скромном непритязательном окружении, ощущая или зная, что тем самым производит хорошее впечатление и оказывает прекрасное, даже возвышенное воздействие на читателя, если только тот способен воспринять книгу так, как хочет автор; такой автор стремится добродушно или с юмором вторгнуться в области, на которые обычно весело взирает сверху вниз. В известной мере он — обладатель состояния, которое не потрогаешь руками, он — нечто вроде настоящего богача. По-моему, каждая истинно добрая, хорошая, мирная и поучительная книга, каждый по-настоящему хороший роман не оставляет ощущения, будто автор перенапряг все свои душевные и творческие силы. В такой книге всегда есть недосказанности, которые можно принять за цветистость слога, есть аромат, есть изобилие, приятное нам. И вот, во имя непреходящей ценности их книг, я хотел бы посоветовать романистам — пусть лучше делают ничтожное значительным, нежели значительное ничтожным.
Совсем немножко Ватто
© Перевод Е. Вильмонт
Сцена с деревьями и действующими лицами. Она изображает парк. Появляются: Равнодушный, Обманщик, Сентиментальный, Забавная особа.
Равнодушный: Уже сотни людей дивились моему абсолютному безразличию к их судьбам. Негодование, которое я вызываю, не причиняет мне вреда. Моя высохшая душа не приемлет ни друзей, ни врагов. Я ни человеколюб, ни человеконенавистник. Главное, я облачен в холодный драгоценный бархат, и если я сам себе кажусь большой, красивой, породистой кошкой, живущей только ради себя, то, вероятно, подозрения, о которых мне твердят кругом, вполне обоснованны, и это сравнение с кошкой справедливо. Жизнь для меня — столовая, где я столуюсь, вернее пирую один. Одна из наиболее выдающихся моих особенностей заключается в том, что я никогда еще не скучал. Члены мои, по всей вероятности, сделаны из вещества, напоминающего алебастр, впрочем, достаточно эластичный. То, что меня повсюду считают человеком в высшей степени невозмутимым и холодным, связано с моим характером. Я похож на свечу, пламя которой смеется над собой и горит всегда одинаково. Бесчувственным меня, пожалуй, не назовешь. А те, кто счел бы меня таковым, впали бы в вопиющее заблуждение. Но вот что во мне особенно уникально, так это то, что чувства мои бесчувственны, а бесчувственность исполнена чувств, и понять это скорее всего могу лишь я один. Если я вытяну руку, она начнет существовать точно рука мумии, омертвев в застылой неподвижности, а мой лунный лик кажется насмешливым от написанного на нем высокомерного измождения и унылости. Разве сердце мое не подобно ледяному солнцу, а нервы мои — раскаленным проводам, которые не более чем фабричное изделие. И разве не царит отчуждение там, где я нахожусь? То, что я никогда не делаю ничего плохого и ничего хорошего, мне самому сплошь и рядом представляется чем-то ненатуральным, почти кукольным, но мое неучастие в жизни подобно огромному, прекрасному, сверкающему зеленью дереву, на фоне черно-синего неба моих представлений о том, что я — душевнейшая бездушность, что я — никогда не высказанное заколдованное слово, никогда никому не подаренный и никем не ощутимый смертельно-сладостный поцелуй, и самое судорожное, никогда не кончающееся усилие, и невыплаканные, окаменевшие слезы, что подобно жемчужинам катятся по моим щекам, производя одновременно меланхолическое и насмешливое впечатление, и, раненный стрелой, с жалобным криком падающий с золотых небес окровавленный голубь, порочное благочестие, гримаса отвращения, которую можно сравнить со складом, где штабелями сложены все радости и веселия живой жизни. Никогда я не был настолько отважен, настолько дерзок, чтобы ощутить сожаление из-за бесчисленных убийств, которые мне так нравилось совершать, убийств самого себя, хотя, возможно, здесь есть противоречия, ибо человек равнодушный вроде меня лишь исподволь может прийти к познанию столь светлого и великолепного празднества, к созерцанию триумфального шествия, во время коего люди, наблюдая радость, проснувшуюся после долгого сна, могут кое-что понять, а едва эта радость кому-то покажется тоской, после многоречивого периода бесплодия, зовущегося любовью, начинаются роды. Моя манера открывать и закрывать глаза напоминает открытие и закрытие занавеса во время представления изысканной и элегантной трагедии. О, если бы один-единственный раз в моей жизни я был груб, это послужило бы доказательством моей буржуазности. Кажется, Обманщик считает, что настал его черед говорить. А поскольку мне безразлично, заметят меня или нет, добьюсь я признания или не добьюсь, то вполне естественно, что я увлекся, а посему хочу заявить: я умолкаю. Будь я похож на тюльпан или розу, на гвоздику или на куст олеандра, от меня исходил бы аромат мечты и несбыточного желания увериться в том, что мое спокойствие и самообладание имеют хоть какой-то смысл и все же являют собой нечто более сложное, нежели приобретенная в юности привычка.