Изменить стиль страницы

Надо только красиво держаться. И добро победит. Добро — оно всегда ближе, чем мы полагаем. Терпение и труд все перетрут. Эта старая поговорка вспомнилась мне, когда я на днях увидел подснежники.

Стихи (II)

© Перевод Е. Вильмонт

Я махнул рукой на вполне приличную службу и ушел изучать жизнь. Но то, что называлось жизнью, отпугнуло меня, я испытал горькое разочарование, плакал на чужбине над своей ошибкой и вернулся домой. Я был беден, так как лишился места, но тем не менее невероятно отважен, и чувствовал, что все у меня будет хорошо.

Как я начал сочинять стихи, я и сам толком не знаю. Читая чьи-то стихи, я вдруг подумал: надо бы и мне что-нибудь написать. Это бывает, как вообще бывает многое. Я частенько задавался вопросом, как же все-таки это началось? А началось это потихонечку-полегонечку и захватило меня целиком. Я едва сознавал, что делаю. Я вдохновлялся какой-то смесью золотистых надежд и пугающей безнадежности, постоянно пребывая между страхом и почти захлестывающим меня ликованием.

Изумительная вера, чудеснейшая радость рождалась во мне и заполоняла меня; очень нелегко отчетливо это объяснить, но я все же хочу попытаться, поелику возможно, рассказать об этом по доходчив ее. Совершенно новый мир открылся предо мной. То, что я увидел, было очень сурово, но в то же время поучительно и отрадно. Я снял комнату за городом, где поля и луга, подступающие к домам, и высоко взметнувшаяся в небо гора на горизонте, точно в «Божественной комедии», потрясли мое сердце и душу.

Природа, ее ясность и непостижимость, каждый день являлась мне во всей своей красе и величии, дабы я возлюбил ее, воспринял всей душой и был счастлив. Природа вливалась в меня, а значит, должна была вновь из меня излиться. Разве не было каждое утро для меня как откровение, разве не черпал я, так сказать, из первых рук, воскрешающую меня надежду и уверенность? Каждый час раскрывалась передо мной книга природы, и мир был моим учителем, учившим меня, как в нем найти себя.

Многое было мне еще неведомо. И первые знания делали меня счастливым. Быть может, неведение и было самым прекрасным из того, чем я владел. Незнание возвеличивает. Я был как цветущее растение, загадочное для самого себя. Разумеется, тогда я был прекрасен, сегодня я это понимаю.

Редко я спал так крепко, чтобы не проснуться среди ночи и не думать о смысле жизни, покуда сама ночь не начинала музицировать и я переходил в нее, как переходит от нас к доброжелательно настроенному ближнему наше настроение, как сущность восходит к своему основанию.

То, что я ощущал и думал, было поистине прекрасно, самая незначительная мысль дарила меня радостью. Зачастую я вовсе ни о чем не думал — и это тоже было прекрасно. А так как я был безработным, то строчил запросы в торговые фирмы и в этом тоже находя для себя какую-то тайную радость. Все радовало меня.

Воспоминания о том времени необыкновенно милы моему сердцу. Каждый шаг тогда был наслаждением, каждое слово блаженством. О, сколь безоглядно я вдруг полюбил этот мир, эту жизнь, ничего в ней не обходя любовью, нет, всё без исключения казалось мне желанным! Я жил и даже ходил, как человек, который вправе сказать, что он наслаждается. А при этом я был очень беден и о том, что такое «весь белый свет», не знал ничего, или разве что понаслышке.

Стоило мне утром или ночью открыть окно или подойти к дверям, все мое существо переполнялось радостью. Ветер синими волнами накатывал на поле, колокола звонили, и все кругом было несказанно прекрасным.

Там, где я начинал как поэт, я начинал и как человек, я был словно бы новорожденный. Каждый день мир являлся мне обновленным, точно умирал на ночь, а ранним утром воскресал из мертвых. Я был свободен как никогда прежде и никогда потом. В те дни любая мысль была частью жизни, а любой живой образ — мыслью.

Чтобы прийти в восторг, мне не нужна была никакая реальность. Само ощущение жизни восхищало меня и рождало во мне любовь, сквозь все стены и ограды устремлявшуюся в бесконечность, к любому, первому попавшемуся объекту.

На улице, среди звона и грохота, меня охватывало ощущение покоя, словно я навек застрахован от неудач. Все кругом меня голубело, как реющие флаги, алело, как девичьи губы, сияло юной радостью, как глаза и щеки ребенка. А потом я вдруг видел печать серьезности на смеющемся человеке, печать смерти — на живом. То туда, то сюда — в непрерывном движении; сверкающие дни походили на налитые спелостью плоды, и как прекрасно было то, что люди и дела их не стояли на месте.

Я видел не одно солнце, я видел множество солнц! Все прекрасное буквально ослепляло меня. Иногда я опускался на колени в своей комнате, и сложив руки, молил всевышнего не лишать меня своей милости. Не знаю, что я под этим подразумевал. В душе я смеялся над своими детскими причудами, но был вполне серьезен, вознося молитву. Молиться — это все равно что сочинять стихи. Каждое стихотворение — своего рода молитва. И еще я испытывал ни на что не похожую, особую радость от коленопреклонения и смиренной молитвы. Никто меня не видел. Я был свободен и потому мог в своем уединении вести себя так, как считал нужным.

Я помню каждую малость. Все, что тогда происходило вокруг меня, мило моему сердцу, и слова былого звучат в настоящем, точно утренний перезвон колоколов. Все было напоено и расцвечено любовью. Я как сейчас вижу перед собой кровать, стол, лампу, мелочи, которые ничего бы не значили, не будь с ними связана та радость, что пронизывала тогда все мое существо. Подчас наше величие зависит от мелочи, и я не могу забыть ни того, ни другого.

Комната моя была полна счастьем и тоской по справедливости. Мысли вновь и вновь, с упорством влюбленности, возвращаются назад, к тому времени. По вечерам я совсем иначе любил свой мир. На изгородях и дорожках пламенело заходящее солнце. Открыть окно, подставить грудь прохладному ветерку, все чувства, все ощущения принять как неизбежность истинного столкновения человека с желанием и необходимостью. Все это глубоко волновало мою душу, преисполняя ее нового, все более высокого доверия к миру.

Однажды ночью на дороге я увидел человека, которого принял за Иисуса Христа, хотя и знал, что он простой смертный. Но для меня он был высшим существом. Многое я воспринимал подобным образом. Все было близко, хорошо знакомо и в то же время чуждо. Я и сам себя воспринимал странно, двойственно, так сказать, фигурально. Небо было не только надо мной, но и во мне. Как будто раньше я блуждал впотьмах, на ощупь, а теперь, очнувшись от смутного сна, обрел уверенность и ясность. Мне хочется хлопать в ладоши и кричать «браво», когда я думаю о том милом, нежном, чудесном времени. Те хрупкие и незыблемо прочные дни всегда со мной. Да, те часы дарят меня счастьем. Зеленые луга, неясные очертания Альп и домики — все становилось песнью, что звучала над холмами и долинами и, ликуя, словно бы воспаряла над обыденностью. Легкие и суровые ветра проносились над моей головой, как и над всем миром. Восходящее солнце пьянило меня. Будущее походило на море, а настоящее — на зеркало, в котором верно отражались веселье и красота мира. Какое-то чудо, возбуждавшее все чувства, звучало в воздухе, доносилось к нам с порывами ветра.

Ночью звучали звезды, словно пели песни, а луна кричала мне: ты должен взмыть из ограниченности в бесконечность, из тесноты в бескрайнюю ширь непринужденности! Я жил в состоянии восторга и упоения. Дух мой бодрствовал. Жизнь была всем и в то же время ничем, я привлекал ее к себе, целовал, выбрасывал прочь, точно она была чем-то второстепенным. Иной раз я пребывал словно бы вне себя, я летал вкруг себя, кружил над собой наподобие орла. Нельзя не упомянуть и о том, что иногда по утрам я позволял своей подруге уговорить меня просто съесть яблоко, вместо того чтобы распивать кофе, чинно и обстоятельно.

О, это было желание и наслаждение с утра и до поздней ночи! Однажды во сне меня поцеловала девушка. Ее поцелуй был сродни всем другим поцелуям, поцелуям солнца при свете дня и поцелуям луны, которую я любил и славил.