Меня остановил фотограф. Искал какой-то интересный ракурс. Про птичку напомнил. Он мне напомнил отца…который ушел от нас. Отец тоже постоянно искал новый ракурс поведения. Ему было скучно с нами, поэтому он и ушел. Он пробовал все – и брать нас в горы и ночные бесконечные разговоры и семейные обеды по субботам. Ничего из этого не вышло. Ни один ракурс не подошел. Тогда он ушел. Пошел ты, – сказал я фотографу. Тот опешил. Это произошло еще утром, я шел к театру и не знал, что таких фотографов будет больше за сегодняшний день.

Наконец, я оказался один. Актеры ушли вниз, я запер дверь и остался один. Ко мне стучали, просили открыть, я сказал, что очень занят. Понимающе уходили. Я колотил в стенку с афишей «Геликон-оперы». Это мне не помогло. Взлохматил волосы и заработал мигрень. Стенка ничуть не изменилась. Она словно была предназначена для таких, как я.

Я сел на диван и закрыл глаза. Репетиция, которая длится менее двух часов, я признаю недействительной. Только начинаешь разогреваться, звенит колокол и все, что ты накопил, теряется в пустой болтовне. Почему артисты так любят терять это? Они считают, что им ничего не стоит набрать. Они думают, что стоит выйти на сцену, и они могут все. Без исключения.

Мимо ходили люди. Кто-то открыл дверь запасным ключом. Мужчины, женщины, наливали кофе, включали компьютер, звонили по телефону. И уходили. Ко мне никто не обращался. Только один человек тронул меня за плечо, словно проверил жив ли я, я дернул плечом, и он ушел, наверняка с досадой, что я не окочурился. Вот радость то была. Режиссер хотел вогнать в могилу актера, но оказался в ней сам. Какой пассаж (крупным шрифтом) и более мелким (актеры не имеют претензий).

Так прошло несколько часов. Я слышал, как ушла секретарша, самое независимое существо, спросила меня, как я себя чувствую, на что я дернул правым плечом, и она меня поняла, оставив в покое. Театр затих. Я открыл форточку, чтобы выкурить сигарету. Я не курил, но мне нужны обстоятельства, которые вынудят меня делать это. Только я затянулся, как услышал гул, который сперва мне показался выдуманным, ирреальным, словно он был только в моей голове. Потом я увидел стоящих людей, перед крыльцом, узнал знакомые лица – актеры и понял, что они меня обсуждают. Это уже было. Но на этот раз, по их разговорам я понял, что они ждут моего выхода. Чтобы поговорить. Я не знал, каким образом они хотят это сделать, но я не хотел встречаться с ними. Сперва я думал, что они все же разойдутся, но они терпеливо ждали. При этом естественно поносили меня, мою режиссерскую школу, моего мастера, философски изрекали, что с такими, как я искусство будет терпеть убытки и деградацию. В общем, я мог записывать, но обошелся выслушиванием под сгорающую пачку сигарет.

Так наступила ночь. Темная и голодная. Мне хотелось есть, но никотин поддерживал во мне живительный огонек. Я был в порядке, разве что хотелось смеяться и плакать одновременно. Сердце также неустанно болело и тянуло вниз, как собака, учующая след.

Ночь в театре. Я ходил по коридорам. Мне не хотелось говорить с вахтершей, которой понятное дело было одиноко, и перемолвиться словом было бы очень кстати. Но я убегал. Заслышав е шаги, я прятался за портьеру, и она проходила мимо. Это было похоже на игру в прятки, но по-другому я не хотел. Мне бы не доставило удовольствие оправдание своего присутствия. В какой-то момент она меня даже звала. Когда же поняла, что это бесполезно, крикнула «будьте осторожны». Что она имела ввиду? Наверное то, что в темноте можно столкнуться с чем угодно. Я задел ногой о металлический чан, который он возили в Европу, тяжеленный. Говорят, вся труппа поднимала его. Я столкнулся с ним и повредил ногу. Он был той самой силой всей труппы и если наполнить его водой, холодной, неприятной, то актеры пытаются утопить меня в своем сосуде, смыть одной волной.

В кафе не было ключей. Я умел открывать. Сработала сигнализация. Не удалось. Но я снова был под портьерой, уже в кафе и был заперт по пришествии вахты. Я вышел на балкон и смотрел на машины актеров. Их голоса не прекращались. На балконе висел ковер и стояла декорация – дверь черная и обгоревшая – то ли задуманная по спектаклю, то ли действительно претерпела такую оказию в виде пожара. Я открыл, она скрипнула. Вот так я буду уезжать из города, оставляя сгоревшую дверь. Это было красиво. Мне захотелось поставить эту дверь на сцену. Я открыл дверь, сработала сигнализация, я спрятался, прибежала вахтерша, отключила, ушла, я вышел на сцену, волоча за собой тяжелую конструкцию, и поставил ее в центр. Это было то, что надо. Дом, в котором живет эта семья, должен быть обгоревшим, полуразрушенным.

Мой дом напоминает этот театр. В нем темно. Потолки приказали долго жить и темно в каждом углу. Неуютно. Творчеством не пахнет, разве что самодеятельность бредет причмокивая. Люди не походят на дружелюбных соседей. Я могу существовать здесь только, как привидение, по причине которого срабатывает сигнализация и скрипят ступеньки. Мне могу кричать в пустоту и не ждать ответа. Я здесь человек в темноте – его не видно. Но и не надо. Никто его не подсветит, никто не будет его слушать, он превращается в черное пятно. Холодное, бесформенное черное пятно.

Я лег на сцене. Сегодня я буду спать в этом доме. Завтра здесь будут спать актеры. Спать и сквернословить. Не по тексту.

Ночь одиннадцатая

День выдался «хорошим». Один актер довел меня, второй толкнул, третий опрокинул на меня декорацию. В магазине продавщица не заметила, что я ей дал сто рублей, сдачу дала с пятидесяти. При мне она вызвала администратора, пересчитала всю наличность в кассе…мурыжила меня полчаса.

Туалет занят… будильник… лети на пол. Не пущу никого. Они хотят узнать, пожаловались на меня. Я в засаде. В результате сижу на столе и качаю головой. Как больной.

От этого мне стало плохо. Обморок. Хорошо, что я не сразу упал, а сперва почувствовал себя дурно, за это время спокойно присел, облокотившись об острый угол стола, и сполз на пол. Упал в обморок как в замедленной съемке.

Я увидел кино. Да, я всего раз падал в обморок. Как-то летом в переполненном автобусе. Очнулся на полу, вокруг взволнованные тети, дают нашатырь и суют валидол под язык. То, что я увидел, не помню – просто затемнение на мгновение, не больше. Оказалось, что прошло около пятнадцати минут. Сейчас я упал, рядом не было никого, и никто не мешал мне смотреть это обморочное видение. Жаль, что я не режиссер кино, обязательно бы воплотил эту сцену на экране.

Я видел сцену – на ней был я и какие-то мелкие люди. Они смотрели на меня, то есть наверх и что-то говорили. Я их не слышал. Потом они стали меня кусать. Как клопы, как комары и я стал их сбрасывать с себя и давить. Давить. Они наверняка кричали, им было больно – я ломал их кости, наступал на головы, при этом выдавливались глаза и мозг, но я не слышал никакого звука. Только какой-то писк затухающий.

Очнувшись, я обнаружил, что темно. Была ночь и за окном ходили бродяги, искавшие Машу. Не мою ли соседку ищут эти двое? Болит голова, на лбу шишка. Откуда она, я же мягко упал. Все же что-то по дороге задел. Не спинку ли кровати. Наверняка ее. Смотрю на себя в зеркало и вижу неприятную ссадину. Похож на драчуна, взгляд тоже какой-то дикий и не мой. Что со мной происходит. Всегда считался уравновешенным. Отличник в школе, пай-мальчик. Никогда не дрался, всегда руку поднимал на открытых уроках.

Первое место по бегу и лыжам. Институт, красный диплом. Первый среди женщин. Уважение кругом. От соседей по-свойски, от коллег по имени-отчеству. А что сейчас? Кличут с – ка на конце, говорят за спиной, вынуждают меня падать в обморок. Да, это они меня толкнули. Не прямо. Если к тебе подходит человек, который регулярно говорит тебе ты – простофиля, однажды ты не просто поверишь в это, ты можешь рухнуть от этого шквала слов. И не последнее слово здесь виновато, а все разом. Ты сам того не замечая наклонялся, подставлял свой лоб месту падения. И однажды – брямс.