Я вышел. Сегодня в семь генеральная. Завтра сдача. Воздух тугой. Его невозможно вдыхать. Делаю это через раз. Иначе дрянь какая-то попадает в горло и мешает нормально существовать. Или мне кажется. Иду дальше. Половина дороги пройдена я ничего не видел. Людей нет. Их меньше. Иду, иду…тихо, только собаки идут навстречу. В какой-то момент мне показалось, что все жители обернулись в животных и сейчас они в той самой шкуре, в какой и должны быть.

На площади народ. Что происходит. Не против ли меня это забастовка. Ополчение. Все по группам. Здесь еще труднее дышать – пахнет жаренным мясом и потом. Как я ненавижу этот вокзальный вкус. Они все собрались, чтобы меня отправить. Один выступает на сцене. Толпа его поддерживает. Они скандируют, только я не понимаю эти жесты – поднятые руки, сжатые кулаки. Весь город. Сколько их здесь. Больше тысячи? Такой людской поток, чтобы вытравить одного человека. Как будто я им воду отравил, подсыпал какой-то жуткой отравы. И сейчас…другой вышел. Говорят про их город, что он должен стать лучше, но пока будут продолжаться эти безобразия (это они обо мне). Они не должны меня видеть. Я ушел. Я так и не узнал в тот момент, что таким образом проходили политические дебаты в честь нового мэра города. Я сопоставил свою славу со славой политического лидера. Губа не дура.

Я свернул к реке. Там все также сидели рыбаки и грохотал мост от проезжающих машин. Я присел на плиту. Она мне показалась холодной. В небе появилась черная точка. Она увеличивалась. Я посмотрел по сторонам – хотелось узнать, видят ли они то, что вижу я. Они были спокойны. Я же не мог понять, почему небо окрашивается в черный цвет, покрывается точками. Никогда не видел столько черных птиц. Тучи. Полчища. Они рисовали в небе полотно с дырками. Они словно были миниатюрными ткачами, которые за какой-то мгновение превращают голубое полотно в прозрачную сеть. Сеть, которая сейчас рухнет и поймает всех рыб в реке. Рыбаки благодарно поклонятся и пойдут радостно домой. Но этого не случилось и рыбаки знали это, поэтому не обращали внимание на эти небесные метаморфозы, которые происходили часто, особенно в осеннее время. Птицы улетали. Оставались только те, кто понимал, что не сможет пережить полет. Они оставались здесь, чтобы умереть.

Куда бы я ни посмотрел, все мне напоминает о том, что я здесь чужой. И как ведут себя птицы, и собаки поворачиваются ко мне, чтобы показать свою открытую пасть, и люди хотят выругаться в мой адрес. Я должен быть слеп, чтобы ничего не видеть, глух, чтобы… но я должен быть в полном здравии, когда спектакль пройдет генеральную и завтрашний этап. Премьера должна состояться.

Монтировщики не приколотили половик и осветитель не знал, что делать с прожектором, который сдох опять за час до начала прогона. Пропал один костюм и скамейка была со сломанной ножкой. Все было против того, чтобы начать, но я не стал кричать, бурно реагировать на это. Мой верный помощник Анатолий справился с этими проблемами. Лампа была найдена где-то на складе, костюм обнаружился у актера в гримерке, а скамейку восстановил плотник, который примчался из дома (благо жил в двух шагах от театра). Генеральная прошла. После этого был худсосвет. Обсуждение. Я должен был там присутствовать. Меньше всего мне этого хотелось, но я думал о том, что будет через два дня и меня это согревало. Говорили разное – много плохого и самую малость хорошего – что спектакль новый и сама форма нова, это хорошо, но есть риск, что не поймут, не будут ходить. Мне дали слово, но я сказал только одно, что благодарю всех, хотя все этого не достойны. Мои слова приняли как протест, но директор перевел это в шутку и намекнул, что банкет в любом случае состоится, а мне шепнув, что заплатит, хоть я этого и не достоин. Мне хотелось плюнуть ей в глаза, но сдержался. Она тоже терпела мое присутствие, как и я. Мы квиты.

Домой я сразу не пошел. Я искал это дерево. Тысяча восемьсот семьдесят первое. Иска долго. Нашел. На окраине города. Вот оно. Спиленное. Осталась только табличка. Намек ясен. То есть меня уже нет (с ударением на «уже»).

Домой я пришел и съел виноград, который был на столе. Там еще лежали сосиски. Осилил только три, две оставил. Налил кофе и заел его шоколадом, который тоже удобно лежал рядом в конфетнице. Потом пошел спать. Актеры придут поздно. Им нужно обсудить мое поведение, и я знал, что без спиртного им будет трудно это сделать.

Ночь восемнадцатая

Сегодня ночь особенная. Девятнадцатой не будет. На моем месте будет кровавое пятно и только. Может быть, и пятна не будет. Мне кажется, что у меня и крови то нет. Ее совсем мало. Выпили. Мне будет проще. Хотя мне сейчас ничто не сможет помешать. Разве могло помешать Ван Гогу отрезать себе ухо. Никто не отобрал у него нож. Никто не по помешал покончить жизнь самоубийством десятки поэтам. Среди них…да зачем. Кто-то явно покончил – утонул, повесился, съел горсть несладких таблеток. Другой же умирал медленно – под влиянием отравленного воздуха, слов-стрел, ножей, пуль. Все они самоубийцы. Все творческие люди. Да что говорить, театр – это крематорий. И я в нем основательно пропекся.

Сценарий прост. Сложнее его срежиссировать, но исходя из того, что мой спектакль, этакий спектакль в спектакле прост – один актер и минимум декораций, я почти не волнуюсь. Разве что зрителей будет намного больше, чем людей в зале, жителей в этом городе, да что там в Москве и других городах России и за рубежом. Это должно произвести впечатление на многих. Сегодня ночью пройдет моя единственная первая и последняя репетиция, я знаю, что где-то к обеду заглянут сюда и...обнаружат, а вечером пройдет премьера.

За день до вердикта начинаешь дрожать. Все кругом трясется, начиная со стола, за который хватаешься как за шлюпку, но эта посудина давно дала течь и потом – дело времени, какого-то часа, в данном случае бесконечного вечера, ночи и половины дня.

Спектакль, который завтра будет показан на публику, состоится. Он в любом случае станет лучшей моей работой. Выйдут актеры, и невольно запросится: «режиссера!», но никто не выйдет. Обязательно объявят, что режиссер этой ночью ушел из жизни, и пусть попробуют не хлопать. Спектакль должен сорвать столько оваций.

Может быть, это будет дешевая слава, но она непременно останется в истории этого города. Что же эпатажей в моих постановках было предостаточно. Выйти обнаженным в день премьеры, в платье и фиолетовых чулках – все это было. Было даже ранение в голову, повязка на голове. Но все это не выстреливало. Нужно было что-то еще. И решение пришло неожиданно. Уже здесь. Я не думал, что дойду до этого.

Сколько сейчас. Позади сдача. Аплодировали. Меня не было. Были местные критикессы, смешные и вульгарные. Им бы булочки печь для своих мужей-недотрог, а они что-то строчили в блокноте. Меня вызывали, но я не вышел. Этому будет посвящена целая колонка в газете.

Как больно. Мне казалось, что сердце должно биться иначе. Оно куда-то спешит. Сколько мне было предначертано – десять лет или двадцать, если бы не этот холодный нож. И боль, тягучая, до этого знал, когда ломал ногу и болел зуб. Но это другое…другое.

Не могу, я ухожу в прошлое. Меня затягивает воронка.

Никто не держит за руку, воды, как говорится не подаст. А как хочется. Сердце замирает, заставляет немного подождать, чтобы дать еще одну, или сколько их там будет (никто не знает) возможностей.

Я ухожу раньше родных. Вы меня простите. Я знаю, что это больно, но все пройдет. В скором времени это забудется. Я про боль. Останется слава. То, что будет греметь в истории театра. Человек, который совершил прорыв. Он прокрутил свое тело через это мясорубку страсти. «Горе» случилось, оно не прошло незамечено. Актеры будут плакать. Они будут чувствовать угрызения совести.

Я беру нож. Кухонный. Среднего размера. Не самый крупный. Я не такой большой зверь. Мне достаточно и этого. Сталь крепкая. Попробую провести по бумаге. Как хорошо режет. А если по книжке. По Уильямсу, по «массажисту». Как он его разделал. Сейчас и меня. Ну, что ждать?