Изменить стиль страницы

— Пусть зовут, — буркнул Пчелинцев, и не думая останавливаться.

Когда штакетник перешел в плетеную изгородь и человека с граблями заслонила долговязая коринка, я не утерпел:

— С ним тоже конфликт?

— Без намека.

— Почему же не отзываешься?

— А почему он мое отчество упускает?

В лесу Пчелинцев представился мне просто, по имени. Я глянул на него сбоку — крепкий профиль, словно угловато вырезанный из лежалой сосны.

— Это важно — отчество?

— Ерунда еловая.

— Тогда в чем же дело?

— Его-то, моего ровесника, величают по отчеству. Он — заместитель большого директора. А сторожа можно и Володькой? А?

Я не ответил — не хотелось. Моя болезнь, медузия, высосала все желания. Человечество удовлетворяет свои потребности. Материальные, духовные, физиологические… Говоря иначе, человечество следует своим желаниям. Мы живем, пока желаем. Выходило, что я не жил. Правда, желания податливы — их можно вызвать искусственно. Моя бабка, всегда любившая чай, в свои восемьдесят вроде бы и к нему охладела. Тогда она с товарками делала так — наедалась селедки, а затем пила чай долго и с блаженством.

— Глянь-ка! — ораторски начал Пчелинцев, вскидывая указательный палец.

Я посмотрел на штакетник в глубину сада. Там дремотно покачивался гамак, в котором лежала женщина в длинном оранжевом платье — его бесконечный подол шуршал по травке, загребая редкие желтые листья. На плетеном стуле тихо играл транзистор и темнела бутылка пепси. Куда смотрела женщина, было не понять из-за крупных темных очков.

— И что?

— В макси, — хихикнул сторож.

— Ну и что? — повторился я.

— В таких малахаях по залам гулять, а не по травам.

— Дело вкуса.

— Вкуса, — передразнил Пчелинцев. — Она, шишки-едришки, в лесу ни разу не была и не знает, как он растет. Ее на машине прямиком до дачи везут, а потом в гамак. Она ни трав не знает, ни птиц. Она и сосну-то не видела…

Его громкие слова, видимо, перебили транзисторную музыку — женщина повела очками. Я прибавил шагу, уводя сторожа подальше.

Уж если мне не хотелось заглядывать в себя, то в постороннего человека и подавно. Мне он казался тем самым малым, который с луны свалился. То ли от осеннего воздуха и расцвеченной зелени, то ли от долгого одиночества, но выражение «с луны свалился» вдруг мною увиделось чуть не воочию. Где-то здесь, в сосняках, в высокую траву гулко шлепнулся Пчелинцев, отер с прямоугольных стекол космическую пыль и оглядел землю сердитыми глазками — на луне, откуда он только что свалился, все было не так.

Навстречу громыхала тачка. Благообразный безволосый старичок, везший баллон с газом, остановил свой транспорт и пожал руку сторожу:

— Володя, спасибо за дрова.

— А почему, шишки-едришки, сами катите эту торпеду?

— Да все куда-то разбрелись…

— Меня бы подождали.

— Спасибо, Володя. Баллон пустой.

— Не забудьте, завтра пироги с вешенками.

Старичок расцвел, старомодно приложил руку к сердцу и отвесил легкий поклон. Пчелинцев хохотнул и по-свойски наподдал меня своим отточенным локтем: мол, смотри, какие есть старички…

Когда тележка укатила, сторож сказал с некоторой гордецой:

— Известный специалист в стране и Европе по грибам. Миколог, профессор.

Я слабо намеревался спросить, про какие дрова шла речь, кто ему этот профессор и что за вешенки, с которыми будут пироги. Но впереди вальяжно плыл солидный мужчина с бордово-желтым букетом, будто он держал петушиный хвост. И я не спросил, полагая, что сторож не преминет с ним заговорить. Но они разминулись без единого слова, даже без вежливого кивка.

— Всех тут знаешь? — полюбопытствовал я.

— До единого.

— А этого? — Я мотнул головой назад.

— И этого, — буркнул сторож без охоты.

— Почему же не здороваетесь?

— Подлюга он.

Вероятно, вальяжный мужчина разгуливал по саду в пижаме. Или загорал в шезлонге.

— Что творит, шишки-едришки! Каждую весну берет для внучки щенка или котенка. А осенью выгоняет на все четыре стороны. Я поднял на собрании шум. Так теперь он усыпляет. Гуманно, говорит. Гуманист хренов!

И, заметив, что его слова меня не расшевелили, сторож заговорил тише, но с какой-то странной, почти женской печалью:

— В этот сезон бегал у него рыжий котенок. Озорной, как белка. Все лето висел на деревьях да заборах. Вчера этот живодер всех тешил подробностями усыпления. Сунули рыжика в железный ящик, налили чуть воды, включили ток… Визг — и все.

Смысл ли этих слов или боль в его голосе, но что-то прорвалось в мою душу, забронированную грустью, безволием и одиночеством. Не знаю, что бы я сказал, если бы не увидел странный взрыв красок… Ворота, похожие на громадный павлиний хвост, собранный из цветных реечек и дощечек.

Я подошел. На дощечке оказался стих, выжженный тонкой вязью.

Береги сосны —
Янтарные сны.

На каждой дощечке по строфе — все ворота в стихах.

Береги осинки —
Нервные росинки.

О всех деревьях, какие только есть.

Береги березы —
У нее есть слезы.

Этот стиль был мне знаком.

Береги ели —
Изумрудные метели.

Я повернулся к Пчелинцеву. Он гордо оглядел павлиньи ворота и сказал, опережая:

— Вот мы и дома, шишечки-едришечки…

5

За калиткой нас встретил глухой Черныш, который забесновался от радости, будто хотел выпрыгнуть из собственной шкуры. Полосатые яблоки задевали головы. Под ногами скрипел чистенький красноватый песок. Но дома не было…

Он открылся вдруг, стоило поредеть яблоневым веткам. На фундаменте из гранитных валунов, которые выглядывали из-под него гигантскими лбами; бревна — одно к одному, сосновые, кремовые и какие-то веселые; окна широкие и с резными наличниками; крыша шиферная, а на коньке — метровый деревянный человек с длиннющей бородой, бегущей по ветру, как бесконечная мочалка. Не дом, а терем.

— Сам построил? — неуверенно сыронизировал я, памятуя его вопросы в моем доме.

— Ага.

— Все… сам?

— До последнего гвоздя, — довольно и поэтому как-то утробно подтвердил он. — Приехал сюда. Сторож, говорят, нужен, а жить негде. Дали участок, материалы… А построить долго ли, шишечки-едришечки?

Я хотел было кое-что вставить насчет «долго ли», но меня отвлекла пустяковая догадка: когда Пчелинцев осуждал или злился, то говорил «шишки-едришки», а когда одобрял, то в ход шли уменьшительные «шишечки-едришечки».

— Дом простоит два века. Богатырь! Тут всяк сучок со смыслом. Скажем, сосновые бревна. Северными боками уложены наружу. Почему? На северной стороне годовые кольца чаще. Значит, и древесина крепче, и простоит дольше.

Прижавшись к фундаменту, дом опоясывала бесконечная скамья, сбитая из оструганных плах. Перед ней в неуловимом порядке там и сям краснели безымянные для меня кустики, ершились хвосты папоротников, кипарисиками стоял можжевельник… К крыльцу вела геометрически прямая дорожка среди полуметровых частых сосенок, сеянцев, тонких и зеленовато-сизых, будто задетых инеем.

— Шишечки-едришечки. — Он погладил пока еще мягкие иголки.

Я загляделся на крыльцо — кленовый лист из красноватой жести на четырех резных столбиках. Подобное крылечко где-то я видел, кажется, в мультфильме о царе Салтане. Мы поднялись. У двери, ожидаючи нас, стоял подросток.

— Моя жена Агнешка, — сказал Пчелинцев, вроде бы сам этому удивившись.

— Агнесса. — Подросток протянул маленькую плотную ладошку и улыбнулся.

— Антон, — промямлил я.

И рассмотрел ее в начавшихся сумерках: узенькая фигурка в брючках и тугом темном свитере; короткие волосы, падающие на брови; красные, до темноты, губы… Уже в передней, при электричестве, удивился ее глазам — черным и таким огромным, что они, казалось, заслоняли все лицо.