Изменить стиль страницы

— Володя, ты человеку аппетит перебьешь разговорами.

— Она библиотечный институт окончила, — объяснил Пчелинцев ее заботу о моем аппетите. — Грибы сдаю, а за тонну сушеных белых грибов за границей дают сто тонн пшеницы. С этого лета стал я разводить маралий корень. А его принимают по пяти тысяч за килограмм…

В окно громко постучали. Агнесса вышла, но тут же воротилась.

— Володя, Семеновым дверь не открыть.

— Шишки-едришки! Заваривай чай, я рысью…

Он ушел, оставив меня доедать кролика под надзором огромных глаз жены. Теперь мне казалось, что в этом взгляде был какой-то новый смысл — не просто сторожиха глазела на свежего типа, а образованная женщина изучала образованного мужчину. В конце концов, мы с ней оба гуманитарии.

— За вечер раз пять вызовут. И ночью его будят.

— А вы давно здесь живете?

— Шесть лет. Оля тут родилась.

— И прописаны в этом доме?

— Нельзя, садоводство. Прописаны в Первомайке, в общежитии.

— Там раньше и жили?

— Что вы… Мы в городе жили, в трехкомнатной квартире.

— А где она?

— Кто?

— Трехкомнатная квартира.

— Бросили и уехали сюда.

Я смотрел на ее лицо, намереваясь получить дополнительную информацию к легко сказанным словам. Но ничего не увидел, кроме подмеченной несоразмерности, — таким глазам пошли бы крупные черты. В конце концов, я и сам бросил трехкомнатную квартиру и приехал в сосняки. На полтора месяца.

— Бросили — в смысле пустили жильцов или оформили бронь? — все-таки уточнил я.

— Да нет, сдали государству.

— Почему же?

— Я заболела. Врачи прописали сосновый воздух. Я противилась, но Володя в три дня покончил со всеми делами.

— Как же… бросили город, жилплощадь?

— А вы бы не бросили ради близкого человека?

Я забыл, что говорю не только с образованной женщиной, но и с женой Пчелинцева. Наша беседа готова была свернуть на тряскую для нервов колею. Про любовь, счастье, жертвенность, смысл жизни… На подобные темы я свое отговорил: определять, например, смысл жизни — что спорить о количестве чертей на острие иголки. Поэтому, промычав нечто заумное, я перевел разговор:

— А кем вы работали?

— Я в библиотеке, а Володя механиком на заводе. Он ведь на все руки мастер. Слесарь, токарь, наладчик… Директор меня вызывал и Володю просил остаться.

Я вспомнил свой афоризм: лучше всего человек характеризуется тогда, когда он кого-нибудь характеризует. Правда, тут жена говорила о муже.

Вернулся Пчелинцев, разрушив нашу тихую беседу, И в доме сразу пошумнело.

— Дверь у них заело. Есть же люди, шишки-едришки, у которых не руки, а щупальца. Ощупать гайку могут, а навинтить нет.

— Может, у них головы хорошие? — вставил я.

— Одно другому не помеха.

— Вы какой чай будете — магазинный или наш? — спросила меня Агнесса.

— А что за ваш?

— Мы каждый день разные пьем, но непременно из трех травок. Сегодня зверобой, мята и земляничный лист…

От этого чая, от его непривычного духа, у меня слегка закружилась голова. Впрочем, могла кружиться и от морошковой наливки, которой я выпил-таки три рюмки. И от пирогов с черникой могла, волшебно исчезающих во рту, — ел бы и ел, не мешай мне Агнессин взгляд.

Неожиданно я ощутил почти забытое состояние — мне было хорошо. Частокол шкафа светился золотом, будто сосенки остались неошкуренными; избушке с телевизором, по-моему, хотелось пойти на своих курьих ножках; на столе сопел ведерный самовар, нагретый сосновыми шишками; над головой светила антисимметричная и ветвистая люстра, сделанная из лосиных рогов; с кухни тек душистый и теплый воздух; пахло травами, дровами и пирогами. А большие женские глаза, казалось, отлетели на березовые обои и смотрели оттуда иконно.

Одиночество и утрата желаний… Вдруг я подумал о несовместимости этих состояний, в которых якобы пребывала моя личность. Ведь одиночество есть тоска по людям. А тоска по людям разве не желание?

Мне было хорошо, так хорошо, что, когда Пчелинцев позвал во двор, посидеть в сосенках, я поднялся с неохотой. В сосенках и днем насижусь.

4

Темному небу ничто тут не мешало — ни клети домов, ни зубья труб, ни скелеты вышек и мачт… Оно свободно опрокинулось над садоводством, редко меченное крупными затуманенными звездами. Видимо, теплая земля готовилась к осенним дождям.

Мы сели на широкие плахи — вытянутой ногой можно было коснуться сосенок. В желтом оконном свете они чернели, будто выведенные тушью.

— Ну, что у тебя? — спросил Пчелинцев.

— То есть?

— Какая скверна душу гложет?

— Никакая, — растерялся я от его провиденья.

— Ерунда еловая, — не поверил он. — В лесу-то чего к тебе прилип? Вижу, средь светлых сосен бродит темноликий мужик. А?

Я привык делить людей на интеллектуалов и дураков. Сиречь духовных и бездуховных. Но природа шла к духу медленно и поэтапно. Меж элементарно живым и духом пролег целый мир, меж интеллектуалом и дураком — множество состояний. Выходит, я оперировал крайностями. Пчелинцев не интеллектуал и не дурак. Интересно, кто он, этот Пчелинцев? Как он, день-деньской глядя на одни сосны, прочел в моем лице, будто в открытой книге?

Но сейчас думать не хотелось — мне было хорошо, И, размягченный вниманием, обедом и тишиной вечера, я признался:

— Беда у меня, Володя.

Кажется, я впервые назвал его по имени.

— Так поделись, скинь толику ноши…

Поделиться… Как? Поймет ли?

— Я доцент, кандидат юридических наук. Специалист по уголовному праву и криминологии. Написал докторскую диссертацию на стыке уголовного права и социологии. Восемь лет ушло. Социологические опросы, анкетирование, репрезентативность и так далее. До защиты нужно издать монографию…

— Знаю, в садоводстве про эти монографии говорят чаще, чем про удобрения.

— Ну, все шло путем. Статьи были, и вышла монография. Только она поступила в продажу, еще не в магазины, а на базу, как вдруг звонит мне профессор Смородин. Он только что ознакомился с моей ранней статьей. Вот… Допустил я в статье, и соответственно в монографии и диссертации, грубейшую методологическую ошибку при социологических исследованиях. И все мои выводы, вся проблема летит насмарку. Схватился я за голову. Почему ошибся, как рецензенты проморгали?.. Что делать?

Я посмотрел на профиль сторожа — слушает ли? Худощавое лицо, еще больше высушенное темнотой, вроде бы ничего не выражало.

— Ну, диссертацию еще можно спасти. Кое-что останется, кое-что переписать, кое-что дополнить… Но монография пропала. Не только пропала, но фактом своего существования губит будущую диссертацию. Ошибку сразу засекут, появится разгромная критика, и на теме диссертации ставь крест. Я ринулся на книжную базу и вовремя. Скупил тираж…

— Весь?

— Весь. Две тысячи двести экземпляров. По девяносто копеек штука. Картина: сижу один в квартире посреди пачек, которые горой до потолка…

— Да, шишки-едришки.

— Веришь ли, заплакал, — вдруг признался я, потому что услышал соболезнующие «шишки-едришки», было темно, пахло смолкой от сосенок-подростков и город лежал далеко, за лесами.

— Заплачешь, — посочувствовал Пчелинцев.

— Но главные слезы оказались впереди… Был у меня коллега, враг номер один. Не знаю как, но достал он два экземпляра книги в типографии и с возмущенными письмами отослал в авторитетные инстанции. Вот так-то.

— А дальше?

— Посыпались запросы, вызовы, звонки… Я взял отпуск и уехал сюда.

Откуда-то с крыши падал кленовый лист — медленно, по ломаной спирали, трепеща своими острыми уголками. Подошел Черныш и лег у ноги хозяина. Агнесса зажгла на веранде все лампочки, отчего сад, облитый бледным светом, стал нереальным, будто мы оказались в диковинных зарослях на дне океана.

— И вся беда, шишечки-едришечки? — спросил Пчелинцев вдруг веселым голосом, сразу развеяв сказочность минуты.

— А разве мало?

— Ерунда еловая.

— Как же еловая? — удивился я.