Изменить стиль страницы

Мы вышли на песчаную дорогу, на ту, рассекающую сцену-бугор. Потеплело настолько, что пиджак мне казался лишним. Ветерок свободно бежал сквозь сосняк, таинственно шевелил папоротник и обдавал нас. Казалось, смола возгоняется с коры и течет вместе с воздухом на дорогу.

— А как вы узнали, что я со Старой дачи? — все-таки повело меня на разговор.

— Пришелец, — бросил он, хрустнув мешком.

— Кто пришелец? — Я непроизвольно глянул в подступившую чащу.

— Вы, натуральный.

Его очки блеснули металлом, будто вместо стекол оказалась белая жесть. На острие топора играл неосторожный солнечный зайчик. Ломкий мешок лежал на спине безгрузно.

— Прилетел на «летающей тарелке», — усмехнулся я.

— Ага, — кивнул он.

Социологи утверждают, что в городе человек за день может встретиться с десятью тысячами себе подобных. На работе, на улице, в общественном транспорте… Поэтому я и уехал — от десяти тысяч. И в пустом лесу встретил одного, дурака. А дураков следует избегать. Тем более незнакомых, тем более механических. И что у него в мешке? Запчасти к самому себе?

— Я докажу, — пообещал он.

— Что докажете?

— Что вы пришелец.

Нет, он не дурак — он сумасшедший. Разгуливает по лесу с острым топором. Пишет стихи на деревьях да ловит пришельцев вроде меня. И в мешке у него не запчасти, а сушеный скелет такого, как я, заблудшего пришельца. Мешок просторный, найдется место и для второго.

— Я приехал на электричке, — неожиданно вырвалось у меня.

— Нет, ты свалился с зенита, — рассвирепел он от моего упорства, прижал ко мне свободное плечо и столкнул с дороги в сухое болотце. Его острая красная рука вонзилась в куст:

— Что это?

— Черника, — разглядел я крупную сизую ягоду.

— Гонобобель. А это что?

— Муравейник.

— А почему без муравьев?

— Переехали, — нашелся я.

— А кто вот полетел?

— Птица.

— Ясно, что не корова. Какая птица?

— Пернатая, — буркнул я и вышел на дорогу.

Поздновато мне сдавать экзамены. Да и кому? Знал бы этот стихотворец, сколько экзаменов принял я за время своего доцентства. Больше, чем он собрал грибов в этом сосняке.

— В лесу столько загадок, что будешь ходить тут всю жизнь и не отгадаешь, — сообщил он мне как ни в чем не бывало.

— Все загадки отгадываются, — ответил я, чтобы не молчать.

— Которые отгадываются, те не загадки, а ребусы. Хоть какой институт кончай, а коли в лесу не был, то ничего не знаешь. Я вот иду за ответами в сосняки.

— Наверное, в стихах? — рискнул я на шутку.

— Потому что в лесу делается все, что делается у людей. — Он не обратил на нее внимание. — Вон две сосенки встали бок о бок, тесно им, разъехаться бы, а то будут друг дружке жизнь заедать. А вон поросль тянется, через свое времечко наберет силу и стариков заглушит. А вот…

— Что у вас в мешке?

— Сосновые шишки для самовара.

— А вы кто? — спросил я на свою голову.

Мешок с шишками для самовара полетел на землю с таким скрипучим хрустом, что Черныш услышал. Мой спутник не то чтобы щелкнул каблуками, но сдвинул пятки и чуть изогнулся; его правая рука, описав что-то волнообразное — снизу вверх и опять вниз, защемила мою ладонь деревянной крепостью.

— Владимир Пчелинцев, сторож садоводства, монтер и рабочий лесхоза.

— Антон Викентьевич, доцент, — выдавил я, шевеля занывшими пальцами.

— Давай без отчеств и на «ты», — лес простоту любит.

— Давай, — развеселился я.

Кругом стояли сосны. И этот Пчелинцев, сторож и так далее, тут вроде сосны. Дитя природы. Собирает шишки и крапа́ет стихи. Знает ли он, что такое «доцент»? Да и разойдемся мы сейчас, как два встречных грибника.

— Вон мой дом. Пока, — облегченно попрощался я.

— Здорово мы познакомились, а?

— Еще бы, — заторопился я и сказал бездумно, как делал это в городе: — Заходи как-нибудь.

— Когда?

— Что когда?

— Зайти.

Я помолчал, осознавая последствия оброненных мною слов.

— Завтра.

— Во сколько?

— В двенадцать ноль-ноль.

Дураки любят определенность — абстракция их раздражает. И почему самовар надо топить шишками, а не елками-палками?

2

Я узнал, что в мире еще осталась тишина. Длинными вечерами можно было сидеть на понуром крыльце и слушать ее…

Далеко в сосняках кричали туристы. Где-то уже за сосняками изредка постанывала электричка. В саду шуршало, шипело, вздыхало… С барабанным стуком падал на крыльцо перезревший белый налив; от этого удара ли, от моего ли вздрагивания, крыльцо пошатывалось, как лодка на плаву. С темнотой я уходил в дом — слушать другую тишину.

Оказывается, в мире есть разная тишина. В доме она была космической, чуть жутковатой. Я уже не слушал — я прислушивался.

Внезапный грохот может испугать. Сильный шум мешает… Негромкие звуки настораживают… Тиканья будильника уже не замечаешь. Но у меня даже он не тикал. В доме ощутимо стыла тишина, казалось, что она имеет физическую плоть. И становилось не по себе: вдруг она лопнет и взорвется от собственного томления?

Мне ведь этого хотелось — одиночества. Но теперь я ужаснулся его силе, — никого нет, не с кем слова сказать, некого послушать… Это неестественно. Как же отшельники жили в своих пустынях? Ну да, с ними был бог.

Когда тишина начала, казалось, мешать дыханию, я включил свет. Но тусклой лампочке под пыльным матерчатым абажуром безмолвия не разогнать. И я врубил транзистор. Роками и дискоритмами распугал он тишину по углам. Я лежу и слушаю до полуночи, а потом, по въевшейся рабочей привычке, выключаю его. И тогда к тишине добавляется бессонница.

Странное это соединение — тишины со тьмой. Кажется, что тебя забросили в иные миры, где и звезд-то нет. И летишь себе. Я ворочался, кряхтел, считал баранов… Все делал, кроме одного — избегал вспоминать то, от чего уехал. Тогда уж наверняка не засну.

Часа в три ночи я прибег к последнему средству — к йоге. Растопыренно присел посреди комнаты — пятки вместе, руки на коленях, рот открыт… Поза ворона. А может быть, лотоса. Заглянул бы кто в окно — почти сорокалетний мужик сидит ночью на корточках с вытаращенными глазами и высунутым языком.

Не знаю, помогла ли йога, но в четыре меня сморило…

Проснулся от деревянного стука. Я прошлепал к окну и глянул на крыльцо. На крыльце стояло существо, спросонья мною не определимое. Остроносое, угловатое, зыркающее… Он, металлический. Я посмотрел на часы — двенадцать ноль-ноль. Металлические любят точность.

На одевание мне хватило минуты. Умывался я, уже впустив его в дом.

— Неужели спал? — удивился он.

— Бессонница, — объяснил я, раздумывая, чем бы его угостить.

— Вставать надо в четыре, с птицами.

Впрочем, зачем мне угощать? Кто он мне? И на кой черт приперся? Да еще с топором и опять с мешком, на этот раз пустым.

— Чайку дашь? — спросил гость с нескрываемой уверенностью.

Топор он поставил в угол, словно тот был хрупким инструментом; мешок расстелил на коленях — не пустым оказался мешок. Жилистая рука изловила там и вынула какую-то деревянную не то баночку, не то бочечку.

— Вот, медок.

Ну да, человек с фамилией Пчелинцев прямо-таки обязан ходить с медом. Теперь уж чаепития не избежать. В конце концов, этот тип не из моего мира и никак о нем не напоминает. Он вроде сосны из сосняков.

— Какой чай? — деловито спросил Пчелинцев, принимая чашку.

— Грузинский.

Ни индийского, ни цейлонского у меня не было. Да и вообще ничего не было, кроме хлеба, супа в пакетиках и карамели «Фруктовая». Потому что приехал я сюда в аварийном порядке, все бросив и на все наплевав.

— Значит, пьешь без травок?

— Каких травок?

— Зверобоя, мяты, жасмина… Да мало ли каких…

Я разглядывал его уже другим зрением, уже как своего знакомого…

Он снял куртку и оказался в рубахе с высоко закатанными рукавами — под коричневой кожей по правой кисти и бицепсу бежала туго натянутая вена. Острые уши были чуть оттопырены, словно их распирали железные дужки очков. Голова казалась маловатой для столь крепкого тела и сидела на длинной жилистой шее как-то прямо и прочно, будто ее навинтили. Весь он казался собранным, сделанным, свинченным…